Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:
— Я страшно боюсь, я до ужаса перепугалась. Муж в Братиславе. Еще утром уехал, а сейчас в Братиславе. Я устала, я до смерти перепугалась. Сами слышите, я вся дрожу! У меня даже голос другой, меня всю трясет…
— Золотко мое, ведь это же я, жестянщик. Вы меня, что ли, так напугались?..
— Ужас как напугалась, просто ужас.
— Голубушка, я же никому зла не сделал, я никого еще и пальцем не тронул.
— Я вас ужасно боюсь.
— Карчимарчика?
— Господи боже мой, меня трясет всю, я даже заикаюсь.
— Хозяйка, меня же тут завтра не будет. Я иду в Бистрицу, хотел и Йожко позвать с собой. Думал, он станет у нас командиром. Мне не хватать будет Йожо! От души вам скажу: мне не хватать будет вашего Йожко, хотя я ему, может, был и не нужен. Теперь я поведу людей. Карчимарчик поведет. Голубушка, по крайней мере передайте ему, что мы тут были. Передайте, что тут был и жестянщик. Очень прошу вас, вы меня слышите?
— Конечно, слышу. Как я могу вас не слышать?
Но кроме слов Карчимарчика, до слуха ее доносился и галдеж от батрацких лачуг. Постепенно поднялось
— Хозяйка, — продолжал Карчимарчик, — передайте, что мы пошли, что уже ушли туда. Некоторые еще вчера ушли. Не хотели, пришлось их заставить, Карчимарчик заставил их. По одному, по двое посылал он мужиков в Бистрицу. Уговаривал именно тех, кто больше всего боялся. Отбирал не солдат, ибо и сам никогда не был солдатом. Как же это вы Карчимарчика испугались? Может, я всю жизнь буду мучиться, что разбудил вас ночью и напугал, но виноват Йожо, виноват и ваш Йожо, он должен был меня разбудить; еще вчера, позавчера, думал я, он придет меня разбудить; кто-то должен был нас давно, ужасно давно разбудить; мы обязаны были друг другу всегда говорить, что через год и через десять лет нам захочется спать, что даже через сто лет найдутся на свете люди, которым захочется выспаться. Мы давно должны были думать о мире, больше тревожиться за него и друг друга учить, что нужно себя уважать, себя и других, всех любить, в каждом человеке открыть себя и почтить, ибо только такой человек может стать поистине непобедимым. И пусть бы он был как угодно унижен и беден или настолько никчемен, что мир и не замечал бы его, а умри он, его бы даже никто не хватился, он все равно пророс бы во все человечество, потому что хотел прорасти; стоило бы ему оглянуться, он всюду нашел бы знакомых, добрых знакомых, и, взвалив короб с жестью на спину, он легко зашагал бы по свету, поскольку везде встречал бы только друзей. Отправится на север — найдет людей с юга, вернется на юг — найдет северян. Пойдет с запада на восток, встретит людей с запада, а захочет повидать тех, кто с востока, отправится с коробом обратно на запад. А мог бы и изменить путь: пойти с юга на восток, с востока на север, мог бы бродить по земле как угодно и повсюду встречать только друзей. А надоест ему один путь, он может выбрать другой и, даже свернув с него, все равно думать, что идет по прямой. Он прошел бы по крайней мере двести столиц [42] , кабы они еще были, наверняка прошел бы их больше, чем на самом деле их было, но ему бы казалось, что он все время в одной. Иногда подтрунивал бы он над людьми, но только потому, что хотел и над собой посмеяться, а иногда, испытывая жалость к себе и не зная, как ее одолеть, брался бы оплетать негодный горшок, лишь бы он опять служил людям. Он увидит край света; он придет туда и, оглядевшись, даже сперва не поверит, что это край света, но потом все же поймет, что это край света и что край света именно в его сердцевине, а сердцевина может быть где угодно, хотя она и единственная, из сердцевины можно идти куда хочешь и откуда хочешь к ней воротиться, а можно даже пнуть в нее и носком башмака: здесь то место, откуда я вышел, тут я был и тогда, когда еще не был, и буду, когда уже не будет меня, я казался слабым, однако был сильным — ведь у меня во всем мире были друзья, я нашел себя даже в тех, кого никогда не видал, я стал самым сильным, так как врос во все человечество и овладел земным шаром, а через сто или тысячу лет я исхожу десяток новых планет или хотя бы ступлю на них — ведь я живу во всех людях, мне принадлежит будущее, я и сейчас уже на других планетах как дома, я покорил всех богов, я всем богам заглянул в короба, в любом человеке я могу открыть Будду или Христа, а то какого угодно иного Христа или бога, и, друг друга похлопывая по плечу, мы можем запросто разговаривать: — Привет, Будда! Как поживаешь, Христос? Тебя еще зовут Христос? — По-разному меня зовут. Зовут меня и Карчимарчик, и мне надо идти воевать, воевать против Карчимарчика. Понимаете, голубушка? Вы меня слышите?
42
Административно-территориальная единица в старой Венгрии, в состав которой входила Словакия.
— Понимаю, слышу. Но отчего там у вас такой гвалт?
— Мы идем в Бистрицу. Ребята собираются в Бистрицу. Был бы Йожо дома, он пошел бы с нами и был бы у нас командиром, а из меня — какой командир? Карчимарчик никогда не был солдатом. Он знал, где сердцевина света и где его край, повсюду мог найти друзей, но солдатом он не был даже тогда, когда носил военную форму. Он всегда был только ходоком. Раз семь топал с винтовкой и ранцем из Вены в Верону и оттуда назад, но даже тогда, когда шел туда первый раз, казалось ему, что у него на спине короб и идет он в Верону горшки оплетать. Возможно, голубушка, весь мир меня и считал дураком, но этот самый дурак чувствовал себя во всем мире как дома и всюду друзьям протягивал руку. Ей-ей, хотел бы я увидать простого немецкого парня, в котором не сидел бы свой дурак Карчимарчик! Всю жизнь я убеждал в этом людей, а они убеждали меня, что это не так, что, кроме дураков, существуют, мол, еще и обер-дураки. И Йожо уверял меня в этом. А вот в последнюю минуту забыл про меня, и тут уже мне пришлось убеждать людей и за него, и за себя. Сам не пойму, зачем говорю вам об этом. Может, потому, что многих ребят я уже послал в
Бистрицу воевать с обер-дураками, но ни одному из них я не признался, что с самим собой мне было труднее всего — ведь я-то знаю, в кого буду стрелять. Ежели сумею стрелять. Хорошо это знаю. Перед Карчимарчиком будет всегда Карчимарчик, какой-нибудь обыкновенный немецкий Карчимарчик, что хаживал из Веймара или Плауэна мимо Лейпцига и Виттенберга в Берлин, а то и в Росток, может, какой-нибудь парень из Кёльна над Рейном, из Ганновера или Дортмунда, из Падерборна или падерборнских предместий, что всю жизнь собирался в Гамбург поглядеть на залив, какой-нибудь рабочий или ремесленник, а может, крестьянин из безвестной немецкой деревни, что тысячу раз был уже ранен, тысячу раз топтал чужой, а значит, и свой хлеб и вынуждал других топтать свой, а значит, и чужой хлеб, хотя это был именно тот, что всегда по весне, опоясавшись фартуком и выйдя в поле, казался себе творцом, способным вырастить урожай, все урожаи на свете! Однако этот творец, а может, и царь творцов, забыл дома фартук, забыл кусок дешевой тряпки и горстку зерна, надел военную форму и пришел в чужое поле изводить урожай и таких же творцов. Пришел и себя извести. Ибо тот, кто предает свое поле, не может ждать, что чужое его защитит…Меж тем суматоха росла. В батрацких домах хлопали двери. По двору, освещенному луной, сновали мужчины и женщины. Шум и гвалт!
Вдоль стены прошмыгнул полуодетый человек и остановился у одного из зарешеченных окон. — Яно, ты спишь? — крикнул он в комнату. — Слышь, Яно? Вставай!
— Не галди! Чего спать не даешь?
— Одевайся, Яно! Пошли!
— Одеваюсь.
А потом женский голос шептал: — Не ходи никуда, Яно. Богом прошу, Янко, не ходи!
— Одевайся, Яно!
— Не галди! Ты-то хоть не галди. Одеваюсь я.
И опять женский голос: — Не ходи, Янко, никуда не ходи! Богом прошу, Янко, никуда не ходи! Доминко, вставай! Живо вставай, Доминко! Тата уходить от нас хочет, Доминко, убежать от нас хочет! Проснись, Доминко, проснись, Доминко!
Мужчины собирались у грузовика посреди двора. Некоторые пришли с Карчимарчиком, но вскоре местных стало больше. Они прохаживались взад-вперед, переглядывались, судили-рядили, что да как. Кого подняло с постели одно любопытство, а кто встал только для того, чтобы нагнать страх на жену. Жены, как и положено женам, ходили по пятам за мужчинами. А жена кузнеца Онофрея вдобавок еще и беспрестанно кричала. Но, видя, что и это не помогает, напустилась на всех: — Вы что, мужики, совсем спятили? Господь бог разума вас решил? Боже правый, да ведь у вас сопляки мал мала меньше, бог мой, ребятни-то у вас! Кто о них позаботится!
— Угомонись! — одергивал ее кузнец. — Угомонись, не то двину тебя по роже!
Из окна раздался визгливый бабий голос: — Заткните глотки! Заткните глотки, вы, вислоухие, и катитесь подальше! Чего явились людей бередить? Даром детей разбудили! Всех детей разбудили! Дьявол вас унеси!
Коренастый шофер с округлым брюшком и кучерявыми волосами нервно переминался с ноги на ногу и поторапливал: — Прошу вас, люди добрые, не ругайтесь, не митингуйте здесь! Чего мы, собственно, ждем? Господи, чего мы ждем? Где Карчимарчик? Поживей, люди добрые, не митингуйте! Поймите, ведь мне надо завтра домой воротиться!
Карчимарчик стоял у дверей управителя. Вдруг за его спиной раздались шаги. Карчимарчик оглянулся.
— Никак ты тут молишься, — сказал подошедший. У рта его вспыхнула сигарета.
— Управителя нет дома, — сообщил жестянщик.
— Знаю, — ответил мужчина. — Он подошел к дверям и загремел ручкой. — Пани управительша, откройте!
Штефка узнала его по голосу.
— Это вы, пан Вишвадер? — спросила она.
— Я самый.
Установилась минутная тишина, потом звякнуло и щелкнуло в замке. Двери медленно приоткрылись.
Штефка, с опаской высунув голову, спросила: — Пан Вишвадер, скажите на милость, что происходит?
— Все что хотите. — Батрак улыбался. — Даже больше, чем все. И война, и революция! Мне ключи нужны.
— Какие ключи?
— Железные. Начинаем реквизицию. Будем реквизировать.
Карчимарчик возмутился до глубины души. — Богом прошу тебя, оставь ты эту реквизицию. Не надо реквизировать. Что ты хочешь реквизировать? Что?
— Да хоть что. Допустим, свинью.
— Не понимаю вас. — Штефка переводила взгляд с одного на другого. — Ведь и у вас есть свинья, у вас тоже есть свинья.
Жестянщик вертел головой. — Господи Иисусе, господи Иисусе! Ты, Вишвадер, запомни, Карчимарчик ничего не реквизирует.
— Ну-ну-ну! А зачем же ты сюда пожаловал? Чего тут карчимарчикуешь? Чего передо мной карчимарчикуешь? Ты что, пришел сюда только в замочную скважину подглядывать, да?
Карчимарчик повернулся к управительше. — Очень прошу вас, голубушка, не обращайте на него внимания! Не слушайте его! — А потом запричитал: — Ах ты господи боже мой, у него на уме одна свинья, у него на уме одна свинья! Ключи ему подавай. Думает сейчас о ключах и свинье! Ну-ну, порадей о своих ключах и о своей свинье! Балда, ты что думаешь, мы за немцами с твоей свиньей будем бегать?
Тем временем некоторые направились к сушильне за табаком. С минуту мялись, потом один подошел к двери и бухнул в нее задом.
Дверь отворилась, кто-то обронил: — Чистая работа!
Ранинец сбегал куда-то и принес мешки, которые тут же наполнили молодым, слегка подсушенным табаком.
Ведя за руку заспанного мальчишку, во двор вышла Габчова жена. Тут как раз появились и мужики из сушильни, они шли гуськом, каждый тащил мешок. Восемь мешков. Доминкова мать могла бы их сосчитать, да не сосчитала. Она заглядывала мужикам в лицо, искала среди них мужа.