Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Матисс (Журнальный вариант)
Шрифт:

Его общение с однокурсниками постепенно сошло на нет.

Последний друг, покинувший Королева, был ему особенно близок. Высокий, тонкий, красивый, горячий, чуть сутулый Эдик Симонян был сумасшедшим, подчас несносным, но неподотчетная симпатия Королева всегда действовала безотказно. Вообще, сумасшедшими его было не удивить: те или иные степени маниакально-депрессивного психоза были так же часты на его факультете, как грипп. Чересполосица циклотомии мотала всех поголовно по пикам эйфории и провалам беспричинного горя. Умственное переутомление, взвинченное бурей гормонов, многих подталкивало к краю безумия. Зимой третьего курса, в самую тяжелую сессию на Физтехе, через психдиспансер Яхромы в академический отпуск отправилась четверть его потока.

Королев всегда следил за психиатрической гигиеной. Лучшим заземлением для него была физическая нагрузка: волейбол, баскетбол, футбол по колено

в снегу, до упаду, каникулярные походы, изнурительные и счастливые; девушки, случалось, с благодарностью, как трава росу, принимали в себя его буйство.

Эдик аристократически брезговал совмещать сдачу теоретических минимумов с физкультурой — и к концу четвертого курса заработал смещение сознания в религиозную сторону. Выражалось это сначала в его философии, развиваемой в коридоре общежития факультета общей и прикладной физики (мол, познание суть гордыня, а стремление к вершинам теоретической физики, выстроенное еще со времен Ландау на поляризации — кто умный, а кто дурак, — дерзновение низкой нравственности), и затем — в скитальческом поведении. Аскетически исхудавший, с мученическими кругами под глазами, своими воззваниями неофита он приводил однокурсников в трепет. Однажды унылые соседи прогнали Эдика из комнаты, и приютил его Королев. Вдумчивой беседой он осадил его воспаленные речи и, когда соседи остыли, водворил на место.

С этого началось их приятельствование, далеко не сразу развившееся в дружбу. Не виделись они несколько лет, и однажды, когда Королев из ностальгии заехал прогуляться в Долгопу, он встретил Эдика. Жил тот по-прежнему в общаге, преподавал на кафедре теоретической физики. С тех пор они часто гуляли вместе — и сдружились не на шутку. Эдик говорил тихо, с глубинным горением, и Королев слушал теперь бережно, осторожно подхватывал, но все-таки одновременно думал свою отдельную трудную мысль. Эдик рассказал ему, как одну зиму прожил в Ереване, у брата, сколько там было горя, унижения, нищеты. Как было холодно, как они воровали из заброшенных квартир мебель — на дрова, как налаживали буржуйку, как брат однажды кинулся на него с топором, потому что Эдик замучил его разговорами о покаянии…

Однажды, разговаривая, они дошли от Воробьевых гор до Водников и на закате купались в Клязьминском водохранилище. Обсохнув, Эдик достал из рюкзака буханку, вяленого леща с лопату и персиковый сок. Королев навсегда запомнил наслаждение, с которым — после такого восхождения духом — он сыпал серебряной шелухой, срывал с хребта полоски просвечивающего от жира мяса, протягивал другу, как разломил пополам буханку и как, насытившись, они легли, глядя в бледное небо, высоко рассекаемое виражами стрижей, и закурили… И как потом пешком шли в “Шереметьево-2”, как высился за обочиной строй медвежьей дудки, как вышли они к посадочному коридору, означенному красно-полосатыми мачтами, батареями прожекторов, и долго высматривали в рассветном небе серебряный крестик самолета, полого дымившего с посадочного склона над полями и лесом вдали, над широкой просекой на подлете, как, бесшумно нарастая тушей, шевелясь, подкручивая подкрылки, пропадал громадой за бетонным забором, как дико взвывали на реверсе двигатели… И как завтракали, по институтской памяти, в рабочей столовке аэропорта, на четвертом этаже — подняться на бесшумном лифте, — где однажды Королев познакомился с группой шведов, транзитно дожидавшихся утреннего рейса. Среди них оказался актер, снимавшийся у Тарковского в “Жертвоприношении”, — милый вдумчивый человек. Полночи они простояли перед темным панорамным окном, выходившим на взлетное, полное дрожащих огней поле, разговаривая на простом английском о простых вещах, — и на память у Королева остался альбом нефигуративной живописи…

Следующей весной Королев проводил Эдика в недавно возрожденный монастырь под Чеховом — на послушничество. Летом Королев съездил к нему. У ворот монастыря они постояли в неловкости. Королев все хотел его расспросить, но Эдик молчал, уставившись в землю, и время от времени повторял: “Все хорошо, Лёня. Все слава Богу”. Королев тогда раздосадовался: “Да чего ты заладил”, — махнул рукой и пошел к остановке не оглядываясь. А сев в автобус, увидал, что Эдик все еще стоит у ворот — высокий, смуглый, в рясе, которая очень шла к его стати, и как, отплывая за стеклом, вдруг поднял глаза и украдкой перекрестил дорогу. Зимой Эдик сообщил письмом, что принял постриг. А в марте он сидел на кухне Королева, в гражданском платье, курил и беззвучно плакал.

Пожив у Королева, Эдик засобирался в Ереван. Да и Королю с ним становилось все трудней и неспокойней. Например, он стыдился в его присутствии приводить домой женщин, возмущавшихся к тому же, что это за чудик живет в кухне — голой в ванную не проскочить. Наконец

насобирал ему денег на билет — и проводил в Домодедово. При прощании Королеву явно стало, что Эдик решается, сказать или нет что-то важное, но Королев отступил, махнул рукой и повернулся к выходу…

LV

Как раз Эдик не только привил Королеву любовь к кладбищам, но и указал на практичность этой любви. Гуляя среди надгробий, Королев словно бы примерял себя к земле и тем самым немного успокаивался. Он предпочитал старые кладбища — не столько из-за паркового их убранства, сколько из-за убедительности разброса дат, который он видел на памятниках. К тому же его увлекали эпитафии, в новейшие времена утратившие поэтичность. Краткий набор средств: даты рождения и смерти, фамилия (часто вышедшая из употребления), памятник — или его отсутствие, железный ржавый или подновленный крест, проволочные, выцветшие цветы, яичная скорлупа, конфетные обертки, изорванные птичьими клювами, тщательно выложенная или, напротив, раскрошенная плитка; квадратный метр, обнесенный оградкой, или площадь со скамейкой, клумбой, пьедесталом и никелированным хозяйственным ящиком, гранитные полированные глыбы с полноразмерными портретами непохожих на себя мертвецов; трогательная роскошь могил рано ушедших; отчаянная аккуратность убранства — след частых посещений; совершенная затертость, заброшенность иных могил, которые вот-вот приберут к рукам новые мертвецы; многосемейные, наследные могилы с чередой надписей многоэтажных захоронений…

Глядя на всю эту унылость, Королев грезил воздушным покоем, кладбищем в воздухе! Столпотворение знаков, мет, примечательностей — все это действовало на Королева благотворно, сообщая о неудаленности словно бы воздушных городов забвения, полных душевной анестезии.

Королев понимал, что воздух — не земля, что свет в ней — это в лучшем случае вода, и даже пытался изобрести зрительное капиллярное устройство, каким бы должна была обладать грибница глаза, воспринимающая лучистую воду, и единственное, что годилось ему на это, было некое растение, пустившее корни зрительного нерва, почему-то фиалка, он сам не понимал, как так получилось, что в его идеальном кладбище все зрячие мертвецы лежали с глазницами, полными букетиков фиалок…

Королев прочитывал кладбище, как стихи. Воображение его полнилось томами поминальных материалов, но еще одна задача занимала его жгуче: та самая мысль о воздушном зрячем кладбище. Он понимал всю нереальность своих соображений, но все равно никак не мог отделаться от зрелища, в котором внутреннее небо было полно похоронных дирижаблей с гондолами, упокоившими тела умерших в крионическом холоде недр стратосферы — в стерильной целости для воскресения.

И вот однажды в Лефортове на старом Немецком кладбище он уже вдоволь нагулялся по вихрю тенистых аллей под высоко сомкнутыми кронами лип, по непроходимым баррикадам, сплоченным из оград, канав, тропинок шириной в ступню, и направился было к выходу, как вдруг на парадной улочке, шедшей вдоль богатых купеческих захоронений, увидел склеп-часовенку. Чугунная дверь, охваченная замковой цепью, была неплотно прикрыта. Сквозь щель он разглядел мраморную статую девушки. Чело ее было освещено тихим днем, проникавшим из купольных бойниц. На надгробии стояла только дата: 20 Februar 1893.

Во дворе мастерской “Жизнь камня”, имевшейся при кладбище, валялись повсюду куски гранита, сахарного известняка, стояли ванны, обрюзгшие окаменевшим на стенках раствором, на спущенных шинах покоился компрессор. Кожух крылом был поднят на спицу. Под птичьим его изломом виднелись замасленные ребра, трубчатые внутренности дизеля и рыжие псы, вдоль забора толкавшие миску друг другу носами. Каменные глыбы лежали изборожденные желобами взрывных шурфов, опутанные шлангами пескоструев и проводами шлифмашин всех видов. Незавершенные памятники блестели сходящей на нет, неоконченной шлифовкой.

Королев подошел к мастеру, курившему у дверей на корточках.

— У меня дело к вам. Нужно снять копию с памятника. Можно гипсовую, — сформулировал Королев.

Мастер, покрытый каменной мукой, непроницаемо, как клоун или мельник, раза два пыхнув, цыкнул сквозь зубы:

— Алебастр. Тысяча за куб. Армированный — две. Срок — две недели. Полировать сам будешь?

— Сам, — кивнул Королев и достал деньги.

Так через неделю он обрел себе подругу. Белоснежная, отлитая по слепку, наполненному каркасными проволочками, склоненная долу, со стекшими в кротость руками и убранной кудрями печальной головкой, она стояла в кухне у окна, с наброшенной тюлевой вуалькой. Смотреть он мог на нее часами — курил, видел свет за окном, как падают в нем листья, как светлые кроны деревьев склоняются над ней. Он ни за что не хотел давать ей имя.

Поделиться с друзьями: