Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лозик говорил медленно, но упоенно, повисая в сетях внутренних малопонятных перекличек, чувствуя себя в них, как в гамаке: лениво и вдумчиво. Его рассуждения время от времени перетекали в посторонние области, но к этому Королев относился с интересом, так как не читал газет и не слушал радио. Обычно это были косные, но азартные суждения о современности. Не раз они переходили то в экскурсы по истории создания Института, по истории усадьбы, то Лозик вспоминал послевоенное детство, округу Старосадского переулка, где вырос…

Высокий кабинет, обставленный книжными шкафами, взмывавшими до потолка, наполненный в большие окна светом, летучей тектоникой

ландшафта, горящими в садящемся солнце деревьями, вызывал отчетливую геометрическую тягу. Она подхватывала, кружила, несла поверх парка, пруда – в стародавние помещичьи времена, в село Бояроши, располагавшееся над глубоким оврагом, полным кипенных зарослей благоуханного боярышника…

Здесь, на краю лощины в мае останавливался царский поезд. Владычица любовалась цветеньем, затем обедали в усадьбе Федора Голицына и ехали ужинать на Воробьевы лесистые горы, над раскинутой песней ландшафта, заведенной вокруг столицы свитком реки, – там уже были установлены шатры и куролесили фейерверки. Возвращались за полночь, уже тихо – без гоньбы и иллюминаций. В загородной усадьбе своей Голицын оказывал Елизавете Петровне интимную услугу: именно здесь императрицей был приближен и испробован в деле паж – Иван Шувалов.

Королев однажды ночью проник в Эрмитаж: ему вздумалось с балкона обозреть вид ночного парка. Скоро глаза его вбирали бледные потемки, в которых проступила дубовая лестница, с высокими, как подножка пассажирского вагона, ступеньками, тяжелая дверь, открывшая светлый объем, заблестевшие параллелограммы книжных омутов, кожаную мебель, холмисто лоснившуюся под лунным светом. Парк был полон жидкого серебра, еж пыхтел и шуршал под балконом, палый лист ложился на поверхность пруда; на дорожке показался охранник, но скоро повернул вправо, к дворцу. Королев закурил в кулак…

Ничто так не захватывало его, как простая идея «машины времени». В детстве кадры кинохроники представлялись буднями канувших веков, снятыми через скважину в воротах эпохи. Черно-белая пленка, ливень штриховки, рывки и суета повозок и немых крестьян, кланяясь, снимавших шапки у Сухаревской башни, – все это рассматривалось им не как несовершенство тогдашних кинокамер, а как несовершенство «машины времени», с помощью которой удалось подглядеть жизнь Сухаревки сто лет назад.

Стремление сквозь время пришлось под стать мизантропии. Королев всегда держал в уме операцию по устранению донных наслоений ландшафта. Его зрение, благодаря настройке, не замечало исторических деформаций. Он шел по Москве – и повсюду для него открывались то деревня, то перелесок, то роща, то овраг, то пахотные земли, болотца, вместо шоссе – распутица многоколейного тракта, отражавшая полосы мокрого неба, снежные облачка, редкий лес…

Королев считал, что люди – движители времени, что они мешают ему. Что это они своей мелочной цивилизованностью пригвождают его к настоящему. Будущего не существовало. Сколько ни пытался его выстроить, все время он наталкивался на нехватку материала. Будущее время должно было состоять не из прошлого, а из выбора прошлого, его осмысления, собранного по точкам созидающего отчуждения. Так пространство состоит не из протяженности, а из выбора окрестностей чувств, его взрывающих творением. Королев задыхался от недостачи будущего. Он не мог его выбрать, он нащупывал впереди пустоту. Так в темноте на плоскости человек натыкается на провал – и ползет вдоль края, временами останавливается, затаив дыхание, дотрагивается кончиками пальцев до невидящих глаз – и по локоть опускает в

бездну руку: пальцы остервенело хватают пустоту.

Он догадался наконец, что будущего не существует потому, что человек перестал себя понимать, не справляется с собой. Что он перестал быть производной коллективной междоусобицы. Что его отъяли от пуповины родины. Что он утратил свою модель, теорию себя и теперь обречен маяться вне самопознания, придумывая себе допросные листы: «Кто ты?» – «Где ты?» – «Каков твой интеллект: искусственный, естественный?» – «Как ты предпочитаешь назвать завтра: вчера? пустота?» – «Не пугайся, если ты умрешь, ничего не произойдет».

Пока человек-умерший не был в силах создать человека-нового, пустота будущего отшвыривала его в непрожитое прошлое. И чем дальше, чем меньше вокруг оказывалось людей, тем было покойнее.

Когда-то в детдоме, в младших классах им показывали диафильмы. Один из них рассказывал о мальчике, наказанном тем, что он остался один-одинешенек на свете. Королев обожал представлять себя этим мальчиком, представлять, как идет пустыми улицами, как пронзительное одиночество открывает ему путь не к могуществу, но к самому главному – к воле времени. Сейчас он понимал, что эти соображения заменяли ему обоснование, что Бог не имеет к людям никакого отношения. Но это не умаляло знание этой странной, неопределяемой «воли времени».

Во время прогулок по парку его не раз занимала та же мысль. Он усиленно представлял себя в совершенном одиночестве. День заканчивался, надвигались сумерки, птицы примолкали. Ощущение усугублялось в пасмурную погоду – угрюмость требовалась для убедительности впечатления. И однажды вера пронзила его. Парк замер, что-то сдернулось в толще прозрачности, новое зрение промыло глаза – и гигант в цилиндре, с тростью, с лицом покрытым густой волчьей шерстью, возник в конце аллеи, равняясь плечом с кронами лип…

И еще однажды его посетили фигуры воображения. Тогда, на балконе, над ночным парком. Он прикурил еще одну сигарету. Просвеченный лунными спицами дым потек в кружевную тень листвы. Поверхность пруда там и тут тронулась кругами: сонные карпы жевали ряску. Как вдруг послышался грудной женский смех, топот босых ног, звон шпоры, пружины скрип и хлопок ладошки по дивану, быстрый вздох – и шепот, скорый, страстный, уносящий плоть его видений в горячие царственные ложесна, охотно зачавшие многие идеи расторопного камер-юнкера – и Университет, и Академию Художеств, и «Оду стеклу»…

XLVI

Долго Королев основывал содержательность своего существования на приверженности научно-естественной осознанности мироздания. Само наличие математики и теоретической физики было для него доказательством незряшности бытия. Человеку он не доверял, но преклонялся перед разумом как перед носителем следа вселенского замысла.

И вот там, перед Лозиком, эта уверенность стала сбоить.

Равнодушие разверзлось перед ним.

Равнодушие это стало самым страшным, что он испытал.

Королев крепко задумался. Он думал так, как сломанная машина, не в силах двинуться дальше, перемалывает саму себя в неподвижности.

Вся его научная жизнь (а никакой другой у него никогда и не было) пронеслась перед ним феерическим скоплением моделей, теорий, разделов, отраслей, отдельных ярких задач. Проблема Лозика – понять, что было «нечистым» в эксперименте: «мишень» или «источник» – попала под понесшие шестерни.

Наконец он пробормотал:

– Цель. Или источник.

И ускорил шаг.

Поделиться с друзьями: