Матросы
Шрифт:
— А если не оценит? — мучительно спросила Катюша.
— Бывает и так. Тут все зависит от характера, от качеств человека. Но все же главное — в женщине. Если она захочет, все наладится.
— Все? Не думаю… Не знаю… А если появится другая? Разве тут удержишь? Она тоже женщина и тоже сумеет найти в себе все, о чем вы говорите… Победить ее? Чем? Как? Уступить, не щадить своего самолюбия, переубеждать себя? Ради спокойствия в браке? — Катюша загорелась. Вся ее робость исчезла. Непримиримость, даже злость, вызванная незаслуженной обидой, поднялась в ней: —
— Знаю!
— Нет! У вас муж — другой человек. Я уверена, он никогда не давал повода для ревности.
Татьяна Михайловна покачала головой, улыбнулась каким-то своим мыслям.
— Ты ошибаешься, Катюша. Я ревновала. Зачастую глупо, без всяких поводов. Ревность ослепляет. Начинаешь дико жалеть себя, ненавидеть мужа. Все летит к черту, лишаешься способности рассуждать здраво. Если хочешь знать все до конца, я долго повозилась с собой, пока сама себя не обуздала.
— А муж? Он был равнодушен? Он-то помогал вам справляться?
— Да. — Глаза Татьяны Михайловны потеплели. — Михаил оказался чутким ко мне. Он тоже нашел в себе силы разобраться, извинить меня, прийти мне на помощь.
— Вот видите… — в голосе Катюши послышались нотки упрека. — Все зависит от того, какой человек… Но ответьте мне: ведь ревнует только тот, кто любит? Или ревнуют из-за самолюбия, от обиды, от жалости к самой себе?
Татьяна Михайловна ответила не сразу. Слишком далеко, видимо, зашла Катюша, чтобы ее можно было успокоить первыми пришедшими на ум словами.
— Ревность, если сильно любишь, опасна… Смертельно опасна… У нее нет выхода.
— Безвыходна? — Катюша тряхнула волосами. — Вот это-то и плохо. Извините меня, Татьяна Михайловна… Спасибо. Мне пора…
В конторе, как и всегда, толпился люд. У каждого дело, каждый спешил. Грубые внешне, непосредственные и отзывчивые душой люди. К ним, к их шуткам, крепким словцам, бесхитростному поведению Катюша привыкла легко. С детства она среди рабочих, в кругу их интересов, что же тут удивительного? Она могла, если накипало, вступить в яростную перебранку с каким-либо напористым горлопаном, примотавшим на стройку за длинным рублем и требовавшим повышенного внимания к своей особе: отозвался-де на призыв восстановить из руин город-герой.
Она без труда находила ответ на все вопросы, если они возникали в понятной ей обстановке. А вот новое, неясное крайне тревожило ее, и советы той же Татьяны Михайловны жгли ей душу.
«Как же поступить? Как повести себя? Что я должна в себе затоптать, с чем смириться, что сгладить? Ну не умею, не такая, убей меня — не могу».
Катюша словно чужими ушами слышала:
— Это што за фря в хромовых сапожатах?
— Для тебя фря, а для нас товарищ по работе. Отец ее Чумаков. Не слыхал? А что ты слыхал, дурья твоя башка с купоросом!
«Пусть. Такая чепуха. Подумаешь! Зачем разубеждать этого разахового молодца в меховой куртке? — думала Катюша, щелкая на счетах, заглядывая в табели. От цифр рябило в глазах. — Да, я фря, фря, фря… — стучали белые и черные костяшки. — Не такая. Не могу. Пусть не убеждают
меня. Пусть меня уважают. Нет, я не фря, не фря…»В печке сипели, постреливали доски, захоженные ногами, побывавшие в лужах, под снегом. Жалобно попискивали, будто ожив от прикосновения к ним ленивого, но настойчивого огня; он доберется до нутра; попищат, посипят, а потом вспыхнут…
— Екатерина Гавриловна, куда вы унеслись мыслями? Наше вам почтение! Примите литературу! — Молодой табельщик в вельветовой куртке положил на стел кипу бумажек. — Наряды проверены, прошу, Катенька.
Табельщик — участник вечеров самодеятельности. Его называли «наш Смирнов-Сокольский». Парень и куртку носил бархатную, подражая знаменитому актеру. «И опять-таки все это ни к чему».
— Спасибо, — поблагодарила Катюша, — чего встал? Иди, Смирнов-Сокольский!
Старший Хариохин, ссутулившись над столом, наклеивал в альбом вырезки из газет. Альбом именной, с тиснением, затрепанный в путешествиях по ударным стройкам. В него наклеивались заметки, в той или иной мере прославляющие младшего брата.
Никто не догадывался, что в душе старшего брата постепенно вызревал ядовитый плод зависти. Сегодня он обнаружился. В местной газете Ивана пожурили за сдачу темпов и поставили ему в пример молодежную бригаду Чумакова. Писал бойкий рабкор из комсомольцев. Довольно ухмыляясь, старший Хариохин дважды перечитал заметку и с наслаждением, не торопясь, принялся обрабатывать ее длинными ножницами.
Ему бы следовало чуточку повернуться, и он увидел бы младшего брата, появившегося в дверях конторы по вызову самого начальника. Задержавшись возле десятника, Иван Хариохин издали полностью оценил сладострастные манипуляции своего брата. Проклятую заметку-кляксу он мог опознать даже с высоты колокольни.
— Катенька, — обратился старший Хариохин, — ты не запамятовала? Начальник велел принести ему наряды по нашей бригаде, табель.
— Помню. Сейчас отнесу.
— У нас и опоздания были, и уходы… — как бы невзначай проронил старший Хариохин и хихикнул.
Тут-то не мог сдержаться знаменитый бригадир, угрожающе шагнул к брату.
— Какие уходы? — глаза его недобро помутнели. — Ты что, барбоской подкатываешься под начальство?
— Зачем барбоской? Туда просили, к начальству. Я человек неоткладчивый…
— Полно тебе! С черта вырос, а кнутом не бит! Брось и плюнь! Поклеп бригаде, а ты враз руки с подносом.
— В своем деле никто сам себе не судья, — ядовито уколол старший брат. — Газета — орган, как ее бросишь?
— Брось, я тебе говорю! — властно надавив на слово «я», приказал младший Хариохин.
— Отложить могу, а бросить не имею права. Ишь ты, «утратил былую славу». На всякого славолюбца есть самокритика. Это не то, что было раньше.
Хариохин неожиданно для всех схватил брата за ворот шубейки, так что голова его утонула в овчине, и вытолкнул вон из конторы.
— Ишь ты, как соль-самосадка, под ногами скрипит, а во рту пресно.
— Нехорошо, — запальчиво укорила Катюша, — он старший.