Maxximum Exxtremum
Шрифт:
— с надрывом и дебилизмом орёт он, с отчаянной жёсткостью наяривая на зельцеровском «бобре» сумасшедший ритм.
По просьбе слушателей другая песня — так сказать, другая грань таланта: медитативная лирика — «Рахоба умерла по весне» — таково её название и весь её текст, составляющие коего теребятся певцом на все лады, с разными интонациями — например, он как будто сам у себя спрашивает и сам себе отвечает: — «Рахоба?» — «Рахоба» — «Умерла?» — «Умерла» — «По весне?» — «По весне!» — полный улёт! В полном
Вечное коловращение! Каков надрыв! — я узнаю его — это самый омерзительно-фальшивый опус покойного. Я чувствую подступающую к горлу тошноту. И ярость. Поднимаюсь и наливаю себе стакан.
«Вот что надо петь», — говорит он, и мы трое синхронно гыгыкаем, кое-кто даже сплёвывает.
…Я уже довольно пьян и как в зазеркалье вижу, как он демонстрирует то деньги («Сечас возьмём ещё», — теребит их и убирает обратно в карман), то телефон («Сечас выщемим», — что-то нажимает, потом сбрасывает, отбрасывает), то пустую пачку «Парламента» — спрашивает закурить, кто-то даёт ему сигарету, он говорит: «Я вообще-то не курю» и начинает её с некоей особой пренебрежительностью мять, а после так же курить… Всё-это свидетельствует, как вы поняли, о том, что человек забыл, где находится, что в свою очередь может служить эмблемой одной из трёх до неприличия расхожих вещей: а) он в дуплет, б) он пидорас и в) всё вместе — что, конечно же, хуже. Однако Григорий не был в дуплет — может он был чем-то обдолблен или просто у него такая манера… (Он ещё пару раз спросил закурить и, обращаясь к собеседнику, забыл его имя.)
А вот Кочан молодец. Поборник христианской нравственности в искусстве уже обращался не к нему, а к Кротковичу: «Типа, скажи своему другу», Кочан начал привставать с места, а Псих, усаживая его за плечо сзади, приговаривал: «Зубилыч, ну хватит, хватит, ну всё нормально, гнилой базар». Подключились и девочки, особенно Зельцер.
— Григорий так интересно рассказывает, — верещала она, — с ним так интересно общаться… Давайте лучше ещё выпьем!
Меня чуть не вырвало!
— Давай тогда выйдем, — конкретно изъяснился Кочан.
— Один на один. Хошь на кулаках, хошь на палках, на ножах, до первой крови, до последней — выбирай сам. Мой секундант Кроткович, а Лёха может согласится быть твоим. (Я, конечно же, тут же отказался). Я его прошу. Согласен. Никто не полезет — этого не боись. Выпиваем короче и идём.
Конечно же, влезла блядская Креветка и всё расстроилось.
— Пьяный — ладно, тогда давай завтра. Во сколько и где?
Григорий попытался свериться со своим ежедневником в телефоне и записать туда координаты… Однако было очевидно, что он ломает комедию, валяет дурака, содержит и прокатывает нас за пидоров и всё такое прочее… В этот момент я как бы очнулся: вспомнил, что сам дал ему сигарету, на что он сказал: «Не курите это дерьмо («LD» наверное) — я вот не курю», после чего он, спросив-узнав о роде моей деятельности (ещё пару раз запамятовав, как меня зовут), что-то промямлил мне — с почти по-ментовски менторскими интонациями! — о зашибании бабла и потерял ко мне интерес (я к нему тоже). А вот Кочан молодец!
В тот миг единственный мой порыв был — схватить стоявшую на полу гитару и разнести об его головешку! Вышибить душонку — вот вам и весь спор!
Я сдержался и не сделал этого — о чём сожалею и по сей день.
Тогда Кочан с Психом ушли. Мне стало совсем мерзко. Благо эти тоже кое-как убрались. «Качан молодец…» — сказал я Эльмире, но она не поняла.
27.
Утром я проснулся будто с саднящей занозой в душе и решил выразиться более конкретно — сообщил о своём вчерашнем мимолётном намерении и очень попросил её больше этого человека у себя не принимать. Она недоумевала, вопрошая:
«Да что такого он сделал? Вы что с Кочаном — белены объелись?!», но под моим давлением пообещать пообещала.И тут же — звонок, звонит Креветка. Всё ясно. Лё-ша, они сейчас придут в гости — вопрос или перед фактом? — они уже идут. Всё понятно.
…И вот они, гости — две бутылки шампанского, которое он величает «шэ» (меня всего сводит и мутит), бутылка вермута, торт… Пальтишко, костюмчик-галстук, сменные панельки, пачка денег, пачка «Парламента», полусвязная чванливая речь, потухшие угольки глаз и души… Когда мне кто-нибудь заводил речь о том, что некоторые людишки уже мертвы, но сами не знают об этом, я только усмехался и говорил, что поменьше надо читать книжки; теперь же я это чувствовал — нутром, кожей — физиологическая реакция на труп…
…Поздно, темно, холодно, ветер, мокрый снег. Захожу в «Старый Тамбов» — любимый бар Зельцера — бетонный подвал что твои «ОГИ» и «ПирОГИ», только без намёка на лит-ру (если не считать меня и что один раз тут заседали «Ногу свело!» — надеюсь, им тоже понравилось) — веселье в самом разгаре: сидят в зале, где еда и музон-шансон, Креветка танцует, Зельцер пьяная в дюпель всё теребит о чём-то интересном, а её спутник и спонсор сидит уже совсем угасший, в остекленевших глазах едва-едва что-то брезжит — как притаённая до последнего керосиновая лампа — больше копоти, зловония… Меня он, кажется, вообще не узнал — посмотрел тупо и злобно. Зельцер узнала — разлыбилась, дрянь, усадила, пододвинула тарелку с едва начатой отбивной и, проливая на скатерть, набодяжила огромный стакан красного вина.
— Пойдём домой, — сказал я, поднимаясь.
— Ну, посиди с нами, посиди, — заверещала она, — ну, подожди, я в сортир…
Она поднялась, показалось, кое-как, едва владея собой подмигнула Г., и пошла — пошатываясь, повиливая бёдрами и улыбаясь — вполне однозначная ассоциация — как последняя проблядь!
Он тут же вскочил и последовал за ней.
Ни жив ни мёртв, я опустился на стул, поставив пакет на пол. Креветка, очень довольная, отплясывала, извиваясь вокруг какого-то младо-быковатого кекса. На меня она не обращала никакого внимания (чего не скажешь обо всех прочих, особенно официантах). Тут меня пронзила догадка: поссорилась с Г. — и ясно из-за чего, из-за кого!! И они пошли вместе!! Я уже чуть не наяву видел, как они целуются и зажимаются в сортире. Я двинулся туда.
— Ну можешь ты подождать — нам надо поговорить! — Они стояли в предбанничке у сортира, очень близко друг к другу, курили, о чём-то говорили (о чём, о чём можно?!).
Она приблизилась ко мне и начала стаскивать с меня куртку. Я сопротивлялся, что-то говорил…
— Иди сядь, поешь пока — ты же любишь жрать. Мы сейчас придём. — Она взяла жетон, вытолкнула меня, раздетого, вон.
О Кочан, ты нам помоги!
Через пару минут я вернулся и стал пытаться выволочь её оттуда поговорить, домой в конце концов. Она сказала, что домой пока не собирается — хочешь ехай один. Я чуть не силой взял у неё жетон, взял в раздевалке куртку, оделся и чуть не силой отдал ей ключи. Со словами: «Я ухожу, понимаешь?» И ушёл.
На улице. Тут, конечно, ясно, что не могу без неё. Ну как же так-то?! Вот так просто — на эту дрянь ничего не действует. Не могу вообще. Чудовищное напряжение — ещё мгновенье, и слёзы хлынут из глаз моих. Как же можно до такого докатиться!
Постоял-покурил, и обратно: всё-таки пьяная… надо её… в последний раз… Захожу опять — куртка, шапка, пакет… Сидит весёлая, никакая, покачивая головкой в такт музычке (играет то шансончик, то «эх-блять-чешуя» — что само по себе отвратительно, а в исполнении кабацких музыкантов омерзительно — людей, которые могут под это поглощать пищу, надо расстреливать!)
— Эля, Элечка, в последний раз…
Выхожу. Не могу выйти, заворачиваю в бар. У стойки сидит Кроткович. Оба удивлены. А ты что не с ними? — спрашиваем одновременно. Он видит, что на мне лица нет, и явно доволен. Я заказываю чашку чая — оттянуть время — весь трясусь, дрожащими руками еле-еле умудряюсь поднести её ко рту. Он издевательски предлагает пиво. Я говорю, что мне пора. Он удивляется, что я ухожу без неё. Запнувшись в пороге, я решаюсь на ещё один последний раз…