Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Маяковский. Самоубийство
Шрифт:

— Почему «казалось бы»? Это действительно ужасно, — говорил я.

— Да, ужасно… Но можете ли вы представить себе ситуацию, при которой тому же рабовладельцу было бы при этом совершенно все равно, соберет ли он к осени свой урожай или не соберет?

— Нет, — подумав, сказал я. — Такого я себе представить не могу.

— А чтобы помещику было наплевать, взойдет ли то, что его мужики посеяли, или померзнет к чертовой матери? Такое вы можете себе представить?

— Нет, — сказал я. — Тоже не могу.

— Вот! А нашему председателю колхоза позвонят из райкома и прикажут сеять, даже если точно будет известно, что сеять рано, что весь будущий урожай померзнет на корню. Прикажут, потому что им сверху такой план спустили. Или прикажут сажать кукурузу, которая в его широтах никогда не росла и расти не будет. И он,

как миленький, будет ее сажать. Потому что его благополучие не зависит от того, соберет или не соберет он урожай. Оно целиком и полностью зависит только от того, что в райкоме поставят галочку: план по посевной выполнен. Вот это и есть глистократия, — заключил он свою маленькую лекцию.

А. Д. Сахаров полагал, что этот слой партийной бюрократии, получивший впоследствии наименование «номенклатура», выделился в конце 20-х — начале 30-х годов, а окончательно сформировался и того позже:

Хотя соответствующие социологические исследования в стране либо не производятся, либо засекречены, но можно утверждать, что уже в 20–30-е годы и окончательно в последующие годы в нашей стране сформировалась и выделалась особая партийно-бюрократическая прослойка — «номенклатура», как они сами себя называют, «новый класс», как их назвал Джилас.

(А. Д. Сахаров. О стране и мире. N.Y., 1975, стр. 19).

Мой сосед, автор «теории глистократии», считал, что это случилось значительно раньше.

Он был родом из Румынии. Точнее — из Бессарабии. В 1940 году, когда Бессарабия вошла в состав Советского Союза, ему было немногим более двадцати. Но он в это время был уже довольно опытным большевиком-подпольщиком. Услыхав, что его родина вот-вот станет советской, он рванул из Бухареста в Кишинев, чтобы стать гражданином Международного Отечества Трудящихся, которое издали боготворил. Но, окунувшись в советскую жизнь, испытал горькое разочарование. (В этом, конечно, ему помогли наши славные органы.) А вскоре стала складываться у него вот эта самая теория глистократии.

Не знаю, сколько понадобилось ему времени, чтобы теория эта приняла окончательную, отточенную форму, но в сорок пятом году, когда вместе с Красной Армией он снова оказался в городе своей юности — Бухаресте, основы этой теории были ему уже более или менее ясны.

Тем не менее он решил встретиться с друзьями, бывшими своими товарищами по партии. Разыскал дом, где разместился Центральный Комитет Румынской компартии. До времен, когда партия эта стала правящей, было еще далеко, и помещение ЦК оказалось весьма непрезентабельным. Какие-то обшарпанные столы, старенький «Ундервуд» — вот и вся роскошь.

Но бывших своих товарищей он там нашел. Некоторые из них потом стали крупными партийными вельможами, некоторые погибли в лагерях. Может быть, среди них был там даже и молодой Николае Чаушеску, будущий генсек Румынской компартии и президент Социалистической Румынии.

Но тогда это были еще более чем скромно одетые молодые люди с голодным блеском в глазах, одержимые страстной верой в конечное торжество мирового коммунизма.

Забыв и думать про свою замечательную теорию, автор «глистократии» с умилением глядел на этих бывших своих друзей, обнимал их, хлопал по плечам. А друзья тем временем обживали только что полученное помещение. Звонил телефон, кто-то что-то печатал на старом, разболтанном «Ундервуде». И вдруг в комнату вошла девушка с раскрытым блокнотом в руках. Он хорошо ее помнил по довоенному подполью.

— Товарищи! — громко сказала она. — Нам выделили некоторое количество кофе. Я составляю список. Желающие — записывайтесь, пожалуйста!

Все, конечно, захотели получить по причитающейся им пайке кофе. И вот они — по очереди — стали подходить к ней, и она вносила каждого в свой список.

А наш автор «глистократии», наблюдающий эту сцену с высот своего советского опыта, оцепенел.

— Мне, — рассказывал он, — хотелось крикнуть им: «Остановитесь! Вы сами не знаете, что вы сейчас делаете!»

Но он не крикнул.

И они не остановились.

У Маяковского не было того социального опыта, каким обладал мой сосед, автор теории «глистократии». А если исходить из соображения А. Д. Сахарова, согласно которому «новый класс» стал у

нас складываться и формироваться лишь в конце 20-х — начале 30-х годов, он вряд ли мог разглядеть во всей его неприглядности мурло(слово из его лексикона) этого «нового класса».

Тем не менее он его разглядел.

Он ясно видел, что уже сложилась некая каста«ответственных работников», как их тогда называли. И даже дал этой касте свое название:

Бывало — сезон, наш бог — Ван-Гог, другой сезон — Сезан. Теперь ушли от искусства вбок — не краску любят, а сан. Птенцы — у них молоко на губах, а с детства к смирению падки. Большущее имя взяли АХРР, а чешут ответственным пятки. Небось не напишут мой портрет, — не трут понапрасну кисти. Ведь то же лицо как будто, — ан нет. Рисуют кто поцекистей. («Верлен и Сезан»)

Заметьте: не тех рисуют эти юные лизоблюды, кто побогаче (скажем, нэпманов каких-нибудь), и даже не тех, кто повлиятельнее (поответственнее), а — «кто поцекистей». Это, может быть, еще не название (а если название, то несколько неуклюжее), но адрес — точный.

Что же касается самого портрета, то на нем мы видим пока какое-никакое, но все-таки лицо,а не мурло.

Так вышло, я думаю, не потому, что стихотворение «Верлен и Сезан» было написано в 1925 году, когда облик этого «нового класса» был ему еще не вполне ясен. Скорее всего, это произошло потому, что «жало художественной сатиры» тут было направлено не столько на цекистов,сколько на тех, кто им «лижет пятки». Но три года спустя (в 1928 году) Маяковский написал стихотворение, в котором перед нами предстало уже не лицоэтой сложившейся касты сановников, а самое что ни на есть настоящее — иначе тут уже не скажешь — мурло:

С мандатами какой, скажите, риск? С его знакомствами ему считаться не с кем. Соседу по столу, напившись в дым и дрызг, орет он: «Гражданин, задернуть занавеску!» Взбодрен заручками из ЦИКа и из СТО, помешкавшего награждает оплеухой, и собеседник сверзился под стол, придерживая окровавленное ухо. Расселся, хоть на лбу теши дубовый кол, — чего, мол, буду объясняться зря я?! Величественно положил мандат на протокол: «Прочесть и расходиться, козыряя!» («Помпадур»)
Поделиться с друзьями: