Маяковский. Самоубийство
Шрифт:
Тот ответил:
— Две тысячи. Мне. Здесь. Сейчас.
У «взяткодателя» прямо камень с души свалился.
Быстро совершив операцию, они радостно стали выпивать и закусывать. И тут вдруг «взяткодатель» хватился.
— Послушай, — озабоченно сказал он. — А это дело верное? Не выйдет так, что деньги я тебе отдал, а все — как было, так и останется на мертвой точке?
— Ты что? — обиделся тот. — Я ж коммунист!
Этот эпизод — из эпохи уже «развитого», или, как еще у нас его называли, «реального» социализма.
Но вот и на самой заре советской власти, в 1920 году, Каменев (председатель Моссовета) признается Ходасевичу, что у него в жилотделе «торгуют квартирами и задаром их никогда не отдадут».
Изменить эту ситуацию он не
Примерно так же, надо думать, относился к этому и Ленин.
Все эти «пережитки капитализма» постепенно исчезнут, канут в прошлое. Но для этого надо уничтожить главное зло, оставшееся нам в наследство от старого мира: деньги. И сделать это надо «возможно скорее».
Жизнь, однако, показала, что «старый мир», в котором распределение всех жизненных благ было основано на деньгах как «всеобщем эквиваленте», был устроен лучше, чем тот, который собирался построить (и построил) Ленин. И не только потому, что все экономические рычаги и механизмы работали там лучше, чем при «социализме», но еще и потому, что он был — как ни парадоксально это звучит — справедливее, демократичнее ленинского «социалистического» рая. Потому что деньги, как оказалось, куда более демократический способ распределения жизненных благ, чем возникший на основе ленинских идей хорошо нам знакомый мир спецбуфетов, спецпайков, ордеров и закрытых распределителей.
В том, старом мире Ходасевич мог по газетному объявлению снять квартиру, не выступая в жалкой роли просителя перед председателем Моссовета и не опасаясь, что если тот даже милостиво соизволит дать соответствующее распоряжение в жилотдел, ему придется мучительно размышлять, где, когда и какую взятку надо дать жилотдельскому чиновнику, а потом терзаться еще более мучительными опасениями: взятку дал, а вожделенную квартиру — кто знает? — быть может, так и не получит.
Но что — квартира! В том проклятом старом мире самый бедный бедняк мог зайти в булочную Филиппова и на медные деньги купить калач — точно такой же, какой подавался к завтраку государю императору.
А в мире «развитого» или «реального» социализма…
Один мой приятель был вхож в семью какого-то — не слишком даже крупного — партийного функционера. И вот однажды, когда он был у них в гостях, выяснилось, что у их девочки-школьницы — расстройство желудка.
— Признайся! — тревожно воскликнула мать. — Ты съела что-то городское?!
В простоте душевной мой приятель решил, что городскимна их языке называется какая-нибудь уж совсем особенная гадость из «общепита». Но оказалось, что слово это в их лексиконе означает совсем другое. Так называлось у них вообще все, что едим, надеваем, обуваем, чем пользуемся в своей повседневной жизни все мы, простые смертные.
Оказалось, что для них и хлеб пекут на каких-то особых хлебозаводах, из муки, смолотой из особой пшеницы, выращенной на особых полях. И овощи для них выращивают на каких-то особых огородах, почва которых удобряется естественными, органическими удобрениями, без всяких этих нитратов и гербицидов, которыми травят нашего брата.
Услышав это, я вспомнил знаменитую историю Гиляровского про булочника Филиппова. Московскому генерал-губернатору великому князю Сергею Александровичу подали однажды к завтраку, — как обычно, — филипповскую булочку, в которой был обнаружен запеченный в ней таракан. Великий князь ужасно разгневался и потребовал, чтобы немедля доставили пред его светлые очи самого Филиппова.
— Это что такое?! — вопросил он, сунув булочнику под нос злополучную булочку с запеченным в ней тараканом.
— Изюм, ваше высочество! — не растерялся Филиппов. И тут же схватив таракана, положил его в рот, разжевал и проглотил.
Отсюда, — сообщает Гиляровский, — и пошли знаменитые филипповские сайки с изюмом.
История в своем роде, конечно, замечательная. И смысл ее — в том, каким находчивым человеком был знаменитый московский булочник Филиппов. Но я из этой истории сделал (для себя) свой вывод. Вон оно, значит, как! Стало
быть, великий князь, родной сын императора Александра Второго, ел те же филипповские булочки, что и все прочие москвичи! А Филиппов ведь, кроме всего прочего, был еще и поставщик двора его императорского величества. И ему, стало быть, даже в голову не пришло, что царскому семейству надо бы поставлять какие-то особые булочки, выпеченные из какой-нибудь там особой муки. Выходит, и сам государь император, и государыня императрица, и великие княжны, и наследник цесаревич потребляли те же самые булочки, какие каждый житель Москвы или Петербурга мог за свои кровные купить в его, филипповской, булочной!А наши «слуги народа» простыми булочками, значит, брезгуют. И не только булочками, но и вообще всеми нашими, «городскими» продуктами.
Да разве только продуктами?
…Начиная с определенного уровня, номенклатурные чины живут как бы не в СССР, а в некоей спецстране.
Рядовые советские граждане отгорожены от этой спецстраны так же тщательно, как и от любой другой заграницы, и в стране этой, которую можно условно назвать Номенклатурия, все свое, специальное: специальные жилые дома, возводимые специальными строительно-монтажными управлениями; специальные дачи и пансионаты; специальные санатории, больницы и поликлиники; спецпродукты, продаваемые в спецмагазинах; спецстоловые, спецбуфеты и спецпарикмахерские; спецавтобазы, бензоколонки и номера на автомашинах; разветвленная система специнформации; специальная телефонная сеть; специальные детские учреждения, спецшколы и интернаты; специальные высшие учебные заведения и аспирантура; специальные клубы, где показывают особые кинофильмы; специальные залы ожидания на вокзалах и в аэропортах и даже специальное кладбище.
Номенклатурное семейство в СССР может пройти весь жизненный путь от родильного дома до могилы — работать, жить, отдыхать, питаться, покупать, путешествовать, развлекаться, учиться и лечиться, — не соприкасаясь с советским народом, на службе у которого якобы находится номенклатура.
Обитателей этой закрытой страны — «Номенклатурии» — называли по-разному: «партократией», «кастой», «новым классом», «политической (или партийной) бюрократией». Но из всех известных мне определений наилучшим, — во всяком случае, наиболее удачным, выражающим самую его суть, — я нахожу слово, изобретенное моим покойным приятелем и соседом Ильей Давыдовичем Константиновским.
Слово это — глистократия.
Это было не только слово. Это была целая теория, объясняющая, вскрывающая самую суть определяемого этим словом явления, всю его вот эту самую уникальность.
— Слово удачное, меткое, — согласился я при первом нашем с ним разговоре на эту тему. — Но в чем же тут уникальность? Да, глисты, гельминты — это паразиты. И наши номенклатурщики безусловно таковыми являются. Но ведь до них были и другие паразитические классы…
— Термин «глистократия», — объяснил мне автор теории, — тут наиболее точен, потому что только у глисты отсутствует инстинкт самосохранения. Глиста (он почему-то предпочитал для этого слова женский род) не хочет считаться с тем, что если организм, на котором она паразитирует, погибнет, вместе с ним погибнет и она. Объяснить это ей невозможно. Она знает только одно: сосать, сосать и сосать!
— Но ведь и рабовладелец, и феодал, и какой-нибудь там азиатский сатрап, — возражал я, находясь в плену описанных выше представлений, — они ведь тоже…
— Ах, вы ничего не понимаете! — начинал горячиться мой собеседник. — Ну, хорошо! Возьмем рабовладельческий строй — самый отвратительный, самый бесчеловечный. На рынке рабов может возникнуть ситуация, при которой рабы будут так дешевы, что рабовладельцу выгоднее будет купить новых, чем более или менее сносно кормить тех, которые работают, положим, на его винограднике. Черт с ними, думает он, пусть дохнут. Куплю других. Казалось бы, что может быть ужаснее?