Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Придя к себе в комнату, он едва успел присесть, как услышал выстрел; он выглянул в окно, однако же никто, кроме него, казалось, выстрела не слышал. Успокоившись, он вернулся на свой наблюдательный пост и отважился даже открыть форточку, чтобы заблаговременно, и тщательней, чем прошлой ночью, осмотреть комнату Эстер. Многое в комнате переменилось, со стульев сняты были чехлы, а сами стулья, блестя атласною белой обивкой, выстроились полукругом подле изысканной формы чайного столика, на котором попыхивал паром серебряный самовар. Эстер плеснула душистого настоя на раскаленные щипцы и сказала в пустоту: «Нанни, пора укладывать волосы, гости вот-вот придут». А затем сама же и ответила, изменивши до неузнаваемости голос: «Да, милостивая госпожа, все готово». Стоило ей только произнести эту фразу, и рядом с ней стояла уже тоненькая камеристка, и помогала ей завивать и укладывать волосы. Затем Нанни протянула Эстер зеркало, та погляделась в него и сказала: «Господи, ну до чего же я бледная! Вылитая покойница. Что ты говоришь, подрумянить щеки? Нет-нет, тогда я не понравлюсь Майоратс-херру; он ведь тоже бледный, совсем как я, и добрый, как я, и так же точно несчастлив; вот бы он и впрямь пришел сегодня, без него все эти люди будут мне не в радость».

Наконец, оглядевши напоследок внимательнейшим образом комнату, Эстер, одетая в элегантное легкое платье, бросила на канапе пару английских, в роскошных переплетах книг и обратилась, по-английски же, к первому Ничто, которого она, отворив дверь, как раз впустила на сцену маленького своего театра. Чуть только успела она ответить по-английски от имени гостя, и сразу же оказался перед ней высокий мрачноватый англичанин, и в каждом жесте его сквозили разом отменное воспитание, полная непринужденность и верность традициям, коими нация эта выделена из всех прочих народов Европы. Чаепитие становилось понемногу все оживленней, с каждым возникающим у чайного столика — из ниоткуда, буквально — французом, поляком, итальянцем; появился среди прочих и философ-кантианец, и еще один немецкий князь, торгующий между делом лошадками, и молодой теолог, сторонник Просвещения, и несколько путешествующих от скуки дворян. Говорила за всех, естественно, одна Эстер, с невероятной скоростью меняя маски, мнения, манеры речи. Завязался разговор о положении во Франции. Кантианец учинил едва ли не демонстрацию, чем привел француза в ярость. Эстер пыталась, как могла, уладить ссору, но под конец ей пришлось все же пойти на, так сказать, диверсию и, сделавши вид, что ее подтолкнули, пролить кантианцу на панталоны чашку горячего чаю. Едва успели вытереть пролитый чай, как Эстер сказала громко, что слышит шаги Майоратс-херра;

это новый ее знакомый, она совсем недавно имела честь быть ему представленной, редких достоинств молодой человек, он буквально на днях вернулся из Франции, и уж он-то наверняка поможет разрешить все спорные вопросы. При этих ее словах словно бы невидимая холодная рука сжала сердце Майоратс-херра. Он испугался вдруг, что вот сейчас увидит самого себя входящим в комнату напротив; ощущение было такое, будто его, как перчатку, вывернули наизнанку. К облегчению своему, на стуле, что придвинула к столику Эстер, он вовсе никого не увидел, однако, прочие гости нашли, в облике его нечто зловещее и, пока Эстер шептала ему что-то на ухо, откланялись один за другим. Когда никого, кроме них двоих в комнате не осталось, Эстер сказала, уже вслух, обращаясь к пустому стулу: «Итак, вы утверждаете, что я не та, за кого себя выдаю; что ж, на это я отвечу вам — вы тоже не тот, кем кажетесь». И ответила себе сама, с точностью необычайной, к удивлению Майоратс-херра — он весь обратился в слух — копируя голос его: «Я попытаюсь говорить яснее; вы не дочь тому человеку, которого весь свет считает вашим отцом, по рождению вы христианка, вас лишили родителей ваших, и вашей веры тоже; с тем я и пришел к вам, чтобы все это вам вернуть. Но объяснитесь же и вы, наконец». — Эстер: «Что ж, пусть будет так. Вы — это я, а я — это вы; нужно все расставить вновь по своим местам, вот только сдается мне, что я-то ничего от этого не выиграю, а вы, вы даже и не представляете себе, сколько потеряете вы, и только Кузен, противный ваш красноносый Кузен поднимется на головокружительную высоту».

Она замолчала и принялась умолять самое себя голосом Майоратс-херра говорить дальше, ибо необычайное ее сходство с любимой его матушкой открыло-де ему лишь половину загадки. Чуть времени спустя, она заговорила снова: «Что же загадочного в желании старого Майоратс-херра, вашего отца, оставить лелеемое нежно состояние свое не Кузену вашему, Лейтенанту, от которого он натерпелся в свое время — не приведи Господь, — а собственному сыну? И согласитесь, что надежде этой суждено было вот-вот осуществиться, ведь жена его была уже на сносях; вот только, что если родится не мальчик, а девочка? все рухнет в одночасье, не так ли? Опасеньями своими он часто делился с одной совсем не глупой Хоф-дамой, и когда ребенок, наконец, родился, повивальных бабок у него — то есть у нее, ведь родилась-то я — оказалось куда как много; эта самая Хоф-дама и вручила батюшке вашему мальчика, которого сама за неделю до того как раз и родила. Меня же отдали услужливому одному еврею, который, помимо денег, хотел еще и послужить вере своей, воспитав из девочки еврейку. Вы читали „Натана Мудрого“?» Майоратс-херр: «Нет!» Эстер: «Ну, да ладно, вас приложили к груди матери, как кукушонка в соловьиное гнездо соловьи, кстати, ничего обычно не имеют против. А мне все это рассказал мой приемный отец, незадолго до смерти; и еще объяснил что заяви я права на родительское наследство, и мне, согласно майоратному праву, считай, вовсе ничего и не достанется, уж лучше он сам оставит мне солидный капитал; от старого Майоратс-херра, в чьих интересах было тайну сохранить, он денег получил-де раза в три больше, чем следовало бы, и только благодаря моим деньгам сумел открыть столь солидное дело. Вы молчите; вы не знаете, как вам дальше быть? Вы клянете суетность рода людского, готового на любую низость, чтоб сохранить в веках свое ничтожное имя и семя? Но что же, и впрямь, делать? Осчастливьте смешного старого Кузена богатством вашим, впрочем, это вы и без того уже успели сделать; я же, я скоро закончу свой путь — погода, знаете ли, меняется в наших местах, и мне перемен этих не пережить. Что такое, вы уверяете, что любите меня? Ах, дорогой мой, я поняла это сразу, с первого взгляда, но наша любовь не от мира сего; сей мир безумен, он испортил меня, он отнял все, не давши ничего взамен. Друг мой, не все мужчины были так же порядочны со мной, как вы; сколько раз пленялась я по-детски щегольскою мишурой отточенных суждений, и попадалась в сеть. Довольно, теперь уходите, знали бы вы, как тяжко мне говорить — Вам — что я не могу подарить вам сердца своего; оно разбито, разлетелось на кусочки, а это только в пьесах разбитые сердца заживают — и заживаются на свете». При этих словах ее слезы хлынули из глаза Майоратс-херра. Когда же он снова смог видеть ясно, Эстер, потушивши ночник, лежала грудью на каменном подоконнике, в тоненькой своей ночной сорочке, и вдыхала жадно холодный ночной воздух; затем она легла в постель, он же сел за свой дневник, чтоб записать, и по возможности в деталях, все сегодняшние чудеса.

Незадолго до полудня, по обыкновению своему, в спальню к нему зашел Кузен и спросил, не появилось ли часом у него желания нанести визит Хоф-даме. Каково же было его удивление, когда в ответ он услыхал более чем внятное «да»; правда, Майоратс-херр оговорился тут же, что охотнее сходит к ней один. Он немедля оделся и отправился в путь; Кузен вызвался все же проводить его, зная прекрасно, что в этот час Хоф-дама уж наверное дома одна. Дорогой они минули высокое здание, при виде которого у Майоратс-херра забилось учащенно сердце: «Что это, магазин? там торгуют людьми? — спросил он, — вон там, где зеркальные стекла? Видите вон ту статую, я как-то ночью и сам сидел за нею, в нише». — «Вы что же, не узнали собственного Майоратс-хауса? — спросил Кузен. — Уж там-то жить наверняка много лучше, чем в скромной моей лачужке.» — «Боже, сохрани! — ответил Майоратс-херр, — уж лучше б я и вовсе не видел его; такое впечатление, что вместо раствора камни эти сцементированы Голодом и Горем». — «И то правда, те люди, что строили дом этот, едва ли ели досыта, ведь батюшка-то ваш был куда как прижимист он и мне самому вчинил как-то иск, а мне тогда, к слову сказать, едва хватало на кусок хлеба; он, видите ли, погасил мой счет от портного, а я не уплатил ему долга в срок». — «Бог мой, и впрямь нехорошо, — сказал Майоратс-херр, — вот по таким-то векселям и платят потом наследники».

За разговором они и дошли как раз до нужного дома; Хоф-дама попросила их обождать с полчаса — ей-де нужно дописать буквально несколько строк. Кузен взглянул на часы: ждать он не мог, как раз наступило время обычной его полуденной прогулки, он откланялся и Майоратс-херр остался один. В комнате ему было неуютно. Резная квакша с разинутым ртом на маленькой стремянке в углу, казалось, одержима была злобным бесом; цветы в горшках тоже выглядели отнюдь не безобидно; ему мерещилось, что из-за штор подслушивает за ним дюжина отставных дипломатов. Но пуще прочего не нравился ему черный пудель, этот уж точно был инкарнацией черта, хоть и жался от Майоратс-херра подальше. Наконец, подобно китайскому фейерверку, где каждый цвет звучит отдельно, явилась из соседней комнаты Хоф-дама, и всеми пятью своими органами чувств, коими принято было в те годы заменять туманное понятие «душа», ощутил он, что ужасная эта женщина и есть его мать. «Мама, — сказал он и внимательно на нее посмотрел, — сыну твоему очень плохо.» Ему казалось, вот сейчас она испугается или сочтет его за безумца; она же села с ним рядом и сказала, совершенно спокойно: «Сын мой, матери твоей очень хорошо.» Пытаясь его успокоить, она достала большой эмалированный флакон с нюхательной солью, но он, отшатнувшись от флакона, сказал чуть слышно: «Бог мой, там, внутри, чья-то душа, я вижу ее.» Она отставила флакон в сторону и сказала: «Если ты и впрямь углядел там душу, значит это душа твоего отца, Красавчика; когда Лейтенант, твой кузен, пронзил его шпагой у самых моих дверей — дуэль была для меня неожиданностью совершенной — я, услышав шум, выбежала из дома и пыталась привести его в чувство при помощи этого самого флакона». — «Значит, я живу под одною крышей с убийцей отца моего, а вы — его подруга, его…дама сердца?» — «Ты слишком много знаешь, сын мой, — продолжила она, — тебе не следовало бы знать так много, ты должен бы благодарить меня за все, что я сделала для тебя. Отец твой был красив необычайно… весь город так считал; и оттого в его присутствии я забывала о всякой осторожности. Мы виделись тайком; он обещал на мне жениться, но обещания своего исполнить не успел, я же — если бы я не сумела скрыть последствий тайного нашего романа, никто не стал бы терпеть меня более при дворе, меня бы просто вышвырнули вон. Я, однако же, сумела их скрыть». — «Я это знаю». — «И вместе с тем я отомстила за отца твоего, прибрав к рукам состояние, которое если кому и должно было принадлежать по божескому праву, то ему. Я сделала больше. С помощью высокопоставленных моих покровителей я пресекала малейшую попытку нашего Кузена хоть как-то утвердиться в свете и залучила его при том в сети свои. Он неглуп по-своему, он храбр, но ни того, ни другого свет не замечает; так он и состарился, ничего не добившись, торгуясь, хлеба ради, до хрипоты с евреями-перекупщиками, этакая пародия на человека, в то время как отца твоего не просто помнят, он стал уже почти легендой, ведь красота того, кто умер молодым, не стареет. Я знаю, ты вырос в роскоши, наследником одного из благороднейших семейств Европы, и все пути перед тобой открыты; и когда я, зная это, думаю о Кузене, о том, как он выхаживает каждый день своим нелепым петушьим шагом мимо окон моих, под косыми взглядами стариков, под насмешки уличных мальчишек, или приходит по воскресеньям в мой дом, чтоб расчесать в очередной раз пуделя, я чувствую, что отомстила за твоего отца, что заклала духу его настоящую человеческую жертву. А может быть, мне следует сделать больше, отнять у него все, все совершенно: женить его на себе, не давать ему гулять по городу, смешать, разбить его коллекцию гербов?» Однако, Майоратс-херр совсем ее уже не слушал, иначе он уже давно бы остановил ее. Он ничего не замечал вокруг, полностью уйдя в себя, в разговор с самим собою: «Значит, я и в самом деле кукушонок, и благородство мое — краденое. А кто же то несчастное дитя, которое отвергли мне в угоду? А разве я не знаю сам, это Эстер; такая необыкновенная, и такая несчастная, из-за подлости вашей, из-за проклятия веры своей — сломленная безнадежно Эстер!» — «Тут я тебе ничем помочь не могу, — ответила ему Хоф-дама, — старый Майоратс-херр уладил все сам; с меня довольно было знать, что позорная участь внебрачного ребенка тебе не грозит, и что тебя ожидает блестящее будущее. И вот — ни слова благодарности!» Он сидел все так же отрешенно, ничего не видя и не слыша, и говорил с собою вполголоса: «Что ж, и состояние мое украдено, и у кого, у нищей! Неужто я не в силах сам заработать себе на пропитание? Я играю чуть что не на всех музыкальных инструментах, и куда искусней многих, я рисую, я могу давать уроки иностранных языков. К черту неправое мое богатство; оно не принесло мне счастья!» Хоф-дама слушала его внимательно, забавляясь между делом с пуделем — то поставил ей на колени лапы и сунул остренькую мордочку свою ей прямо к уху, затем она взяла Майоратс-херра за руку и сказала: «По крайней мере, если я тебя о чем-то попрошу, ты ведь не сможешь отказать мне, как матери, а попрошу я совсем немного: только лишь двадцать четыре часа отсрочки — не говори никому об обстоятельствах рождения твоего и не принимай никаких скоропалительных решений; поклянись, что будешь молчать — сутки, не больше!» Майоратс-херр был даже рад, ему еще двадцать четыре часа ничего не нужно будет решать и делать, он встал, подошел к матери, поцеловал ей руку, поклонился и отправился домой, чтобы хоть немного прийти в себя.

Там, однако, он стал свидетелем происшествия, только лишь усугубившего и без того плачевное состояние его души. Перед домом Эстер он увидел множество евреев, мужчин и женщин, оживленно споривших о чем-то между собой. Так как вмешиваться ему ни во что сейчас не хотелось, он прошел мимо, и только лишь дома спросил у служанки о причинах суматохи. Она объяснила: час тому назад вернулся из поездки в Англию жених прекрасной Эстер, и вернулся разоренным совершенно. Старая Фасти стала ему было выговаривать: она и на порог-то его не пустит, а о приемной ее дочери ему теперь и не мечтать; однако, тут вмешалась Эстер и заявила во всеуслышанье: она-де обещание свое исполнит, прямо сейчас, и выйдет замуж за несчастного как раз потому, что нужна ему как никогда, а не то она давно бы уже помолвку расторгла — хотя бы по нездоровью своему. Старуха чуть не взорвалась от бешенства, насилу ее успокоили сбежавшиеся на шум соседи, благо были среди них люди пожилые и весьма среди евреев уважаемые. Вот народ и возмущается, ведь Фасти не из заботы о приемной дочери не хочет выдавать ее замуж, девочка-то больна, и серьезно, и очень уж старухе хочется заполучить ее наследство.

Итак, стоило ему только изобрести способ вернуть Эстер долг, женившись на ней, на отверженной, и тут же снова все рушится; более того, сама его страсть к ней казалась ему сейчас едва ли не преступной. Он видел через окошко

Эстер: оцепеневшая, бледная как смерть лежала она на диване, а жених ее, жалкий маленький человечишко, все пересказывал ей злоключения свои. Свет горел ярко; немного придя в себя она принялась беднягу успокаивать и пообещала передоверить ему торговое предприятие свое, едва они только поженятся, при одном условии — он не должен впредь переступать порога ее комнаты. Он тут же поклялся выполнить любое условие, какое только придет ей в голову, лишь бы она спасла его от нищеты — и еще от старухи Фасти. «Она — черный ангел, ангел смерти, — причитал он жалобно, — я это знаю точно; она следит за тем, чтобы кто не зажился ненароком на свете дольше положенного срока, чтоб умирающие не мучились долго, и чтобы не были она обузой для ближних своих. Однажды я видел, как она выходила от матушки моей — та как раз лежала при смерти, — а когда я сам подошел к кровати, матушка была уже мертвая; и шурин мой рассказывал о том же, но вообще об этом лучше не говорить. Она делает благое дело; но я ее боюсь». Эстер поколебалась немного, а потом сказала: «Подумай хорошенько! Если ты так уж боишься ее, лучше не женись на мне. Мне все одно, я для того только и выхожу замуж, чтобы тебя спасти от нищеты; так что подумай, и иди, оставь меня одну». Жених ушел. Едва он закрыл за собой дверь, Эстер тут же, с видимым усилием встала и пошла к зеркалу, но, глянув на отражение свое, вскрикнула в испуге и заломила судорожно руки.

Майоратс-херр прикидывал уже на глаз расстояние, отделявшее одно окно от другого; он чувствовал, он знал наверное, что должен прямо сейчас пойти к ней, утешить ее, успокоить. Но покуда он решал, как будет лучше — прыгнуть очертя голову к ней в окошко или все же перекинуть для надежности с подоконника на подоконник доску покрепче, послышался, как и в прочие все вечера, выстрел, и безумная жажда деятельности вновь охватила Эстер. Она скользнула мигом в открытое бальное платье, накинула огненного цвета домино, надела маску и принялась вызывать из небытия одну фигуру за другой. Все было так же, как вчера, но только с дикою какой-то суматохой. Гротескные маски — черт, рыцарь, трубочист, огромный петух — кричали, скакали и лопотали на всех языках разом, а она все лепила из воздуха призрак за призраком. Она была находчива, изящна, остроумна, она пикировалась сама с собой без устали, не упуская ни единой маленькой оплошности своей, ни единого промаха, и каждый выход умудрялась парировать тут же, в каждой слабости находя сильные стороны. Одной лишь маске не нашлась она, что ответить сразу; та бросила ей упрек, не слишком ли, мол, легкомысленно поступает она, назначив столь скоропалительную свадьбу. «Вы свадьбой называете ту милостыню, что протянула я бедному юноше? Ведь я осталась совсем одна; Майоратс-херр всегда будет слишком долго взвешивать все за и против, прежде чем сделать для меня хоть что-нибудь, а часикам моим недолго осталось тикать; Давид плясал перед Ковчегом, так же плясать стану и я, и тем приближу миг высшей встречи». С этими словами подхватила она подол домино и закружилась в неистовом вальсе, подражая с ловкостью необычайной звукам скрипок, труб, гобоев и валторн, и все до единой маски закружились за нею следом. Только лишь закончился вальс, все стали умолять ее станцевать фанданго. Она тут же скинула долой домино, и платье тоже, схватила кастаньеты и принялась за огненный испанский танец с такою страстью, что Майоратс-херр ничего уже не знал и не помнил, глядя лишь на нее, ею одною полный. Стоило ей остановиться и принять от публики все причитающиеся в подобных случаях комплементы, как в комнату протиснулся маленького роста человечек; Майоратс-херр увидел его тут же, лишь стоило ей обратить на внимание свое на вновь вошедшего — тот, облаченный в потрепанное старое домино, раскланивался перед гостями. «Господи, да это же несчастный мой жених, — сказала она, — он хочет кунстштюками своими заработать хоть немного денег.» Убогий человечек в домино внес в комнату собственноручно стул и маленький столик, объявил выступление свое, развел руки в стороны, чтобы собраться и привлечь к себе внимание, и показал для начала несколько карточных фокусов; затем, непонятно откуда, принялся он доставать сперва кубок, затем кольцо, кошелек, подсвечник, и прочие в том же духе предметы, и публика встречала каждый бурным взрывом восторга. Напоследок он, не снимая маски, скинул вдруг ветхое свое домино — ни дать, ни взять душа, освобожденная из кокона плоти — и оставшись в изящном белом костюме, возгласил, что вот сейчас он, уже без всяких фокусов, покажет необычайный акробатический трюк; с этими словами он опустился ловко на пол, лег на живот и завертелся вокруг своей оси, как проколотый булавкой жук. В Эстер, однако, эта его метаморфоза вызвала приступ невыносимого к нему отвращения; она закрыла глаза, пошатнулась и рухнула ничком на кровать. В одно мгновение исчезли все призраки, и перед Майоратс-херром осталась только лишь несчастная, замученная, больная возлюбленная его; решившись, наконец, помочь ей, он бросился из комнаты вон. Он скатился по лестнице вниз, но ошибся, видимо, дверью и оказался в комнате, в которой никогда прежде не был. В тусклом свете фонаря метнулась вдруг из из тьмы ему навстречу целая толпа чудовищных пернатых призраков, с уродливыми красными носами, свисающими наподобие ночных колпаков, на костлявые их подбородки. Он кинулся обратно, и взбежал по лестнице аж до чердака, тщетно пытаясь отыскать свою дверь. Лестница кончилась; он огляделся; вокруг сидели тихо божественные существа, символ за символом ангельской кротости, белые голуби; ему показалось, что его занесло в странное некое место, где-то между преисподней и царствием небесным, и тоска по райскому, по невозможному здесь и сейчас блаженству покоя захлестнула его, успокоив, как успокаивает вылитая за борт ворвань бушующие в море волны, все страсти, обуревавшие его; он понял и принял как данность, что в мире ему места больше нет, и тлеющий — едва-едва — огонек заботы об Эстер погас тоже.

Но вот из блаженной сей грезы явилась явь — в ночном остроконечном колпаке, подвязанной пестрою ленточкой, в очках на рдеющем рьяно носу, в японском цветистом шлафроке и с обнаженною шпагой в руке; конечно же, то был разбуженный полуночною суматохой Кузен. «Дорогой мой кузен, — обратился он к Майоратс-херру, — вы ли это, или беспокойный ваш дух?» — «Дух, — отозвался Майоратс-херр смущенно, — потому как сам я и представить себе не могу, каким таким образом оказался вдруг здесь, в окружении сонмищ ангельских». — «Шли бы вы лучше обратно, в комнату, — сказал ему на это Кузен, — а не то перепугаете мне всех голубей окончательно, и они не станут высиживать яйца; индюки внизу переполошились тоже, вы ведь и там, должно быть, успели уже побывать. Но слава Богу, что это вы, всего-навсего, а я-то уж перепугался, думал, вор забрался к нам с Юденгассе и бегает вверх-вниз по лестнице. Да, кстати, любезный мой кузен, а не лунатик ли вы часом? Мне приходилось лечить лунатиков…» — Он говорил, а сам подталкивал Майоратс-херра вниз по лестнице, к дверям комнаты. Тот, однако, принялся объяснять ему все по порядку; с бедняжкою Эстер, мол, случился припадок, судороги, а она там совсем одна, вот он и бросился к ней на помощь, но перепутал, к несчастью, каким-то образом двери. «К счастью, к счастью, — тут же вскричал Кузен, — окажись дверь на Юденгассе открыта, вам бы не избежать скандала, а то и чего похуже.» Зайдя в комнату, Майоратс-херр бросился тотчас к окну и сказал: «Она, кажется задремала, припадок миновал.» Но Лейтенант рассказывал себе дальше: «Видели бы вы свою Эстер с год назад, вот это была красавица; у нее был роман с сыном одного моего, так сказать, полкового товарища, мальчик служил здесь в драгунах. С тех пор как отец его погиб в перестрелке — а они бывают зачастую куда опаснее больших сражений — мальчик стал для матери своей единственной отрадой в жизни. Матушка его при мне, помнится: шила ему как раз сорочку, последнюю уже, перед самой отправкой; откуда ей было знать, что в этой-то сорочке он и умрет? А мальчишка был сорванец; видели бы вы только, как он ездил верхом, вечно выкинет какой-нибудь фортель, прямо на улице, ему и дела не было, что по улицам люди ходят. Короче, влюбился он в красотку нашу Эстер, она в него, и принялся он, голубчик, ходить к ней по вечерам. С евреями, спаси их, Господи, в городе обращаются, конечно, дурно, но зато уж и они, надо вам сказать, в своем квартале по вечерам христианам спуску не дают; вот они на драгуна нашего и насели — с Фасти во главе, она тогда едва его не задушила вовсе. Дело предали огласке, господа офицеры не возжелали более служить с юным фенрихом в одном полку. Он и прибежал ко мне, больше-то ему тут идти было не к кому. Я ему сказал: „Ну, что же, делать нечего: пойди да застрелись“. А он возьми, да и пойми меня буквально, пошел и в тот же вечер застрелился. Вот, доложу вам, выпала мне работенка — сообщить об этом матери; я, конечно, приукрасил все, как мог. А Эстер с тех пор, что ни вечер, в один и тот же час, чудится пистолетный выстрел — никто, кроме нее, конечно же, и близко ничего не слышит — и тут в нее словно бес вселяется, говорит, говорит, говорит, потом плясать вдруг примется, просто черт знает что; домашние уж и не вмешиваются, да и побаиваются они ее». Пораженный историей этой, рассказанной столь хладнокровно, Майоратс-херр воскликнул: «Какие пропасти разделяют несчастное человечество, тоскующее вечно по единству, как по утраченному раю! Как велико должно быть назначение, для которого возводится такой фундамент, приносятся такие жертвы; простые истории эти — в них истинность и сила тех чудес, на коих держится священная история. Господи, да все священные истории, ведь все они истинны, священные истории всех народов!» Потом, чуть помедлив спросил: «Неужто Фасти и впрямь ангел смерти? Мне говорили, она вытягивает из умирающих последние капли жизни». — «Если бы и так, — ответствовал Кузен, — значит делает она благое дело, потому как не дает евреям хоронить людей живыми, у них ведь есть дурацкий такой порядок, по которому покойника выносят из дому не далее чем через три часа после смерти». Один знакомый врач будто бы рассказал Кузену по секрету, как ему пришлось чуть не силой отбивать у родственников одного эпилептика, беднягу едва не схоронили, приняв за мертвого — так и задохнулся бы в могиле. «Родственники так причитали, так суетились, так вздыхали — мертвого, мол, все одно не воскресишь, что он понял: они только и ждут, чтобы он ушел; он остался: и эпилептика того воскресил, так сказать, из мертвых. Покойник очень был ему впоследствии благодарен. Власти непременно должны заняться этим и запретить столь скорое предание тел земле. Однако, давайте же поговорим о предметах более приятных, — продолжил Кузен. — Я не знаю, как мне и благодарить вас, вы столько сделали для меня сегодня. Моя возлюбленная, моя обожаемая Хоф-дама, которая тридцать лет отказывала мне, согласна, слышите, согласна даровать мне руку и сердце, при условии, что я усыновлю вас, и вы останетесь с нами жить на правах любимого сына, и скрасите тяготы преклонных наших лет. И теперь, дорогой мой кузен, когда все заботы и нужды ваши вместе с должностью, так сказать, управляющего майоратом, перешли в мои руки — а я из опыта общения с вами давно уже понял, что мыслите вы для мира сего чересчур абстрактно — я даю вам слово стать не просто опекуном вашим, но и, если хотите, отцом».

Майоратс-херр почувствовал, что из цепких лап Кузена ему уже не вырваться, как не вырваться Эстер из лап старухи Фасти; ангел смерти явился, наконец, из тьмы, и Майоратс-херр знал наверное, что узнай Кузен сейчас тайну майората, он с тем же безразличием, с каким отправил когда-то на смерть молодого драгуна, и новоявленному сыну своему протянул бы заряженный пистолет. Однако, Майоратс-херр любил жизнь, как любят ее все больные и страждущие, и выход, предложенный Хоф-дамой, показался ему приемлемым вполне; и в самом деле, свадьба эта сделает его — опять — единственным наследником, единственной надеждой и опорой стариков-родителей, ведь не ждать же от них, в их-то возрасте, еще детей. И он счел в конце концов, что будет правильней пожелать Кузену счастья и заверить его в искренних своих сыновних чувствах по отношению к Хоф-даме; еще он обещал перебраться с ними вместе в майоратс-хаус, начать понемногу выезжать в свет и даже попытать как-нибудь удачи при дворе. Затем Кузен прочел ему вслух несколько старательнейшим образом рифмованых опусов о небывалом счастьи неземном, незнаемом, и когда, наконец, пытка эта кончилась, и Кузен ушел, Майоратс-херр, проклевавший последние полчаса носом, дал себе слово никогда больше стихов не писать, не читать и не слушать, раз уж подобные люди навострились с известною сноровкой связывать ничтожнейшие словеса свои посредством благородного искусства рифм и метров. Однако две-три навязчивые рифмы так и крутились у него в голове, давно уже, и он все никак не мог вспомнить, где он слышал эти слова, откуда их взял — разве что ночью, за атлантом, в нише, когда подслушивал он за старухой, могло прийти к нему нечто подобное.

У старой сварливой еврейки Красавица-дочка была. Мать золота не пожалела, По-царски дочку одела И жемчуг молочно-белый В косы невесте вплела. «Ах, милая, милая матушка, Пророчит мне сердце беду. Пусти меня, матушка, к морю: Цветущим, заброшенным полем В моём подвенечном уборе На море взглянуть я пойду. Усни же, милая матушка, Хлопотно будет с утра. Мне велено было креститься — Соленой водицы напиться. Я в море хочу утопиться, Ветер крепчает. Пора».
Поделиться с друзьями: