Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Уснул он довольно поздно, а проснулся лишь к вечеру следующего дня — разбудил его тот самый пистолетный выстрел. Почти сразу же вошла служанка и, заставши его бодрствующим, спросила, не пожелает ли он взглянуть на еврейскую свадьбу — как раз удобно будет через заднее окно. «А кто женится?» — «Красотка Эстер выходит замуж за того самого оборванца, что вчера вернулся в город». — По счастью, Майоратс-херр заснул не раздеваясь, на диване; не теряя ни секунды, он бросился тут же к задним окнам, из коих наблюдал недавно за странными повадками здешнего зверья. Длинные тени домов пополам с косыми лучами вечернего солнечного света расчертили поросший травою пустырь за кладбищем, по краям его толпились жуткие, чумазые, оборванные дети. Послышалась музыка, по строю своему совершенно восточная, и на середину пустыря четверо юношей вынесли вышитый богато балдахин. Столь же необычны показались ему и признаки веселья среди собравшейся толпы, люди пели соловьями, перепелками, щипали друг друга, корчили рожи, наконец, некоторые принялись вдруг скакать на чудной манер, приветствуя жениха; тот вышел в окружении нескольких друзей, и на голове у него, точно у трубочиста, повязан был черный платок. А сколько было нетерпения, как ждали появления невесты; невеста же все не шла. И вдруг, ломая руки, выбежала какая-то женщина и выкрикнула резко: «Эстер умерла!»

Замолкли разом цимбалы и литавры; юноши бросили балдахин, и лишь теперь, в наступившей вдруг тишине, стало

слышно, как мычит надсадно огромный бык. Все бросились к дому Эстер, и один только Майоратс-херр остался сидеть неподвижно в углу своего окна; вернулись откуда-то голуби, завозились шумно под крышей, и служанка сказала: «Ах, Господи! Что-то они там еще принесли, не придется ль после какому бедолаге сожалеть, что связался он с голубками?» — «Замолчите! — вскричал Майоратс-херр, — уж она-то была голубкою истинной, голубкой небесной, и уходите прочь, я не желаю вас больше слушать!»

Он пошел назад, к себе в спальню, и даже осмелился глянуть в окно. У Эстер было пусто — из страха перед мертвой все ушли. Внизу, перед домом, предавался горю жених в разорванных праздничных одеждах, а старики обсуждали детали похорон. Она лежала на кровати. Голова ее свесилась, и расплетенные косы упали на пол. Рядом стояла ваза, полная цветущих весенних ветвей, самых разных, и чаша с водой, из которой она пила, должно быть, совсем недавно, пытаясь прохладою облегчить хоть немного предсмертную свою горячку. «Куда вы денете ее теперь? — закричал он, поднявши голову к небу, — вы, духи небесные, кружившие вокруг нее? Где ты, прекрасный ангел смерти, двойник бесплотный матери моей? Значит вера — и впрямь лишь зыбкая греза на грани сна и яви, та призрачная дымка поутру, что исчезает вмиг под жестокими лучами солнца! Где та крылатая душа, с которой жаждал я соединиться так искренне, так чисто — где она? А если я не отдам вам доли вашей, если я все оставлю себе, кто станет свидетельствовать за вас на последнем суде? Старики в переулке договорились уже, как хоронить, где хоронить, и разошлись себе по домам. А в комнате-то все темнее, и прекрасных черт ее я почти уже не вижу!»

Покуда он бился так, без единой слезы, в припадке безумной и яростной скорби, в комнату вошла с потайным воровским фонариком Фасти, открыла шкаф, вынула два или три кошелька и рассовала их мигом по бездонным своим карманам. Затем она сняла у мертвой с головы подвенечный убор и, доставши откуда-то ленту, измерила длину ее тела — снимала, должно быть, для гроба мерку. Чуть погодя она присела на кровать, в изголовье, и вроде бы стала молиться. И Майоратс-херр простил ей воровство за молитву эту, и помолился с ней вместе. Едва она кончила шептать, все черты ее лица собрались вдруг в контрастную резкую маску: так вырезывают из картона чей-нибудь профиль, чтобы показать — против света — китайские тени; когда же свет рождает тень, тень, должно быть, и сама уже не знает, что она чья-то тень. Старуха походила теперь уже и не на человеческое существо, но на коршуна, который, согревшись в лучах света Божьего, тем яростнее падает вниз, на голубя. Жутким чудищем, душителем из ночного кошмара, сидела она чуть не на самой груди у несчастной Эстер, и рука ее — как будто нащупывая пульс — опустилась девушке на горло. Майоратс-херру показалось вдруг, что голова, руки и ноги прекрасной Эстер дернулись раз или два, но ни желания, ни воли пошевелиться у него не осталось, он весь захвачен был страшным смыслом происходящего, так, словно и самому ему пережить эту сцену была не судьба. «Свирепый коршун, бедная голубка!» — когда же Эстер затихла снова, и руки ее упали без сил на подушку, свет погас, и из глубины комнаты явились, с тихим возгласом, первообразы, первотворения Божьи, Адам и Ева; из-под ветвей рокового Древа, из под весенних вечно райских небес, глядели они на мертвую ласково, а в изголовьи у нее сел ангел смерти с печальным очерченным тонко лицом, в одеянии, исполненном глаз и с ярким огненным мечом в руке, готовый уронить ей в рот последнюю горькую каплю. Словно изобретатель, окончивший кропотливый свой труд, сидел тот задумчивый ангел. Но вот заговорила Эстер, надломленным тихим голосом, она сказала Адаму и Еве: «Не из-за вас ли пришлось мне столько выстрадать!» — И прозвучало в ответ ей: «Мы совершили один лишь только грех, а ты? ты тоже совершила лишь один?» Эстер вздохнула, и стоило губам ее чуть приоткрыться, упала в рот ей горькая капля с меча ангела смерти; тело ее забилось судорожно — то душа прощалась с привычным, с любимым до боли обиталищем своим. Ангел смерти омыл меч свой в стоящей рядом чаше с водой и вложил его в ножны, а затем снял осторожно с губ Эстер трепещущую — как стрекоза необсохшими крыльями — покинувшую грешное тело чистую душу ее. Душа в его ладонях поднялась на цыпочки и протянула руки к небу, и так они исчезли оба, словно стены и крыша вовсе и не были препятствием для них, и проявились вдруг сквозь видимые формы, сквозь перекрытия и балки Дома Зримого очертания иного, высшего мира, чей план и смысл доступен одной лишь Фантазии; той самой Фантазии, что стоит меж двух миров и творит вечно новое, соединяя мертвую материю оболочек и форм с жизнью духа. Старая Фасти, между тем, ничего этого не поняла, да и не увидела вовсе; отведши в сторону глаза, она дождалась, пока затихнут последние предсмертные судороги, рассовала по карманам еще кой-какие украшения, сняла со стены картину с Адамом и Евой, и пошла с картиной вместе из комнаты прочь.

Только теперь дошло до Майоратс-херра, что увиденное им могло иметь касательство также и к миру земному. С криком: «Господи спаси, старуха же ее задушила!» — он прыгнул, едва отдавая себе отчет в том, что делает, из окошка вон, и счастливо угодил как раз в открытое окно напротив. На крик его сбежались враз гробовщики и жених. Ворвавшись в комнату, они застали там совершенно им незнакомого человека, который безуспешно пытался вернуть Эстер к жизни. Едва собравшись с силами, Майоратс-херр принялся им рассказывать, что видел, как Фасти ее задушила. Жених закричал тут же, чуть не в один голос с ним: «Он прав, он прав, я видел сам, как она прокралась украдкою наверх, и так же украдкой спустилась вниз, но я никому ничего не сказал, я боюсь ее!» Гробовщики, однако, высказали тут же несколько других, и весьма, к слову, дерзких предположений: а может быть, этот гой просто сумасшедший, или он вор, и выдумает все, что угодно, лишь бы ему поверили и отпустили подобру-поздорову? Тогда Майоратс-херр схватил чашу с водой и крикнул: «Как верно то, что смерть омыла в этой воде меч свой, и вода здесь — яд, так же верно я видел своими глазами, как Фасти задушила несчастную Эстер!» С этими словами он выпил чашу до дна и опустился на кровать. По горячечному блеску его глаз, по тому, как побелели губы, все поняли, что он и в самом деле отравлен, и вслушивались, как могли, в прерывистые, с трудом дающиеся ему слова. «Она ее душила много лет подряд, — говорил он, — Эстер жила не жизнью, но отраженьем жизни, этакая безделушка из камушков, красивых, но холодных, мертвых — их-то блеск и разбудил в старухе коршуна, и напрасную любовь — во мне. Но неба веры своей она не лишилась, никто не смог, и уже не сможет хоть этого у нее отнять, она уже там, уже там, и я, я тоже найду свое небо, покой и радость вечной синевы, она возьмет меня к себе, она меня поглотит в немыслимой бескрайности своей, меня, последнего из детей своих, так же, как взяла когда-то первенца своего, с тем же спокойствием, с тою же радостью».

Речь

его стала понемногу и вовсе неразборчивой, он едва уже шевелил губами. Евреи шептались между собой, говорили, что вода в той комнате, где только что умер человек, и впрямь нехороша, и припоминали, а не то выдумывали всякие подобные же страшные истории. Они отнесли его в дом к Лейтенанту и пересказали добросовестно все, что он им рассказывал. Тот уверил их, что умирающий был давно уже опаснейшим образом болен, и вызвал того самого врача, которого Майоратс-херр принял когда-то за смерть, в чьи дрожки впряжены были Голод и Боль. Врач осмотрел больного, пожал плечами, попробовал уколы, прижигания и прочие сильнодействующие средства, но покоя бедного Майоратс-херра нарушить уже не смог, а только лишь приблизил кончину. В тот же вечер Лейтенант с полным правом cмог вступить — уже в качестве хозяина — в майоратс-хаус, что он и сделал, и провел первую счастливую ночь на хозяйских перинах. Не преминул он вскоре выказать и отменное свое воспитание, и вкус к настоящей роскоши, устроив Майоратс-херру поистине царские похороны. Он закатил подряд несколько великолепных званых обедов, и не прошло недели, как весь город говорил уже о том, как несправедлива бывает порою судьба к людям столь замечательным.

Многие превозносили до небес его практический поистине склад ума, еще бы, ведь он достиг-таки поставленной цели, несмотря на все те бедствия, которые уготовила ему жизнь; другим приходили на память примеры истинного героизма, проявленного им в годы войны; нашлись даже и поклонники поэтических его талантов, предлагавшие ему свои услуги с целию издания славных господина Майоратс-херра виршей.

Вскорости, поскольку возраста он был вполне призывного, поступил он и в армию, и, уже генералом, предложил руку и сердце престарелой Хоф-даме, исправивши предварительно цвет носа своего, благодаря стараньям того же самого врача.

В честь свадьбы велено было зарезать всю домашнюю птицу, которую взращивал он так долго и прилежно в доме своём. Самое изысканное общество почтило его в сей день присутствием на церемонии, и каждый счел своим долгом отметить, что давно уже не нарушали спокойного течения жизни в городе празднества столь пышные. Ночь после свадьбы также, однако, выдалась неспокойной. Врачи уверяли впоследствии: Кузен-де просто-напросто перебрал немного бургонского, прислуга же говорила наверное, что как раз перед тем, как лечь в постель, Хоф-дама разбила эмалированный флакон с нюхательной солью, в котором заключен был дух прежнего ее любовника. И будто бы сей дух защищал со шпагой в руках кровать дамы сердца своего, и бились они с Кузеном всю ночь напролет, покуда, уже под утро, господин новый Майоратс-херр, потерявши окончательно силы, не вынужден был отступить. Хоф-дама не преминула наутро пройтись на сей счет и называла его духовидцем, да еще и чокнутым притом, когда же он, рассерчав, ответил ей что-то резкое, пригрозила разгласить историю эту при дворе и тем сделать из него предмет для всеобщих насмешек. Он упал к ее ногам, умоляя хранить молчание, и она ему это обещала, с тем, однако, условием, что он не станет препятствовать любым ее в доме причудам. Он согласился. Вскорости жена его взяла себе за правило, открывши все шкафы, часами рассматривать коллекцию, а собаки ее играли при этом с драгоценными гербами и частенько, играючи, разгрызали их — он же обязан был сносить все это безобразие без звука. Пришлось ему забыть также и о безукоризненном когда-то распорядке дня; собакам нравилось обедать раньше обычного часа, а потому жена переставила, а не то испортила попросту все его часы. Впрочем, теперь, когда жена поручила ему воспитание целой своры молодых легавых и гончих, времени для прогулок у него все равно, почитай, что и не оставалось вовсе. Старая добрая Урсула не осмеливалась теперь поддерживать его, хотя бы даже просто добрым словом; впрочем, и сам он вздрагивал от ужаса при одной только мысли — а вдруг и этой ночью жена выпустит из флакона злобного духа своего, а то и вовсе выгонит его со службы; он сжился понемногу с чисто физическим чувством страха, как бойцовый петух, обратившийся раз перед противником в бегство.

Зная о слабостях его и пользуясь внушенным ею страхом, жена вытеснила его понемногу из жилых комнат в мансарду, а в освободившихся в результате спальнях и залах основала одну за другой колонии для разнообразнейших собачьих рас. Несмотря на знатность свою и общественное положение, он не смел уже показываться в свете, куда жене его доступ теперь все равно был закрыт из-за истории с тайными родами и подменою младенца. Она, однако, не горевала вовсе и тем свободней предавалась своей страсти ко всяческого рода зверью, закрывши и свету доступ в дом, как только свет от нее отрекся. Находились, тем не менее, люди любопытные, которые прокрадывались по вечерам к закрытым ставнями окнами и, дождавшись, когда зажгут в доме свет, когда загорятся огромные люстры в парадной зале, забирались повыше, чтоб сквозь щели в ставнях увидеть хотя бы отблеск необычайных тамошних празднеств. После они рассказывали, будто видели внутри буквально сонмища собак и кошек, сидевших за большими, богато убранными столами, которые ломились от изысканнейших блюд в серебряной посуде; хозяйка дома на правильном французском уговаривала собравшееся общество отведать от скромного угощения, а господин генерал стоял навытяжку, с тарелкою в руке, за стулом пуделя, хозяйкина любимца. И как посмеялась хозяйка над милою выходкой двух псов, вытерших грязные лапы о большой, на камчатной скатерти, герб майората; и как выбивала при этом звонкую дробь тарелка в руках генерала — о пуговицы парадного мундира. «Что ж, вот мы все и развеселились, — сказала тогда хозяйка, — прочитайте-ка нам, голубчик, ваши вирши на именины моего Картуша!» Тут один из тех, кто подслушивал у ставен, не выдержал и тоже рассмеялся в голос, и в доме все смешалось. Хозяйка отдавала резким голосом приказы, собаки лаяли. Генерал велел прислуге посмотреть, что там на улице. Зрители, конечно же, разбежались, а на следующий день дом был обнесен высокою железной решеткой, и все его тайны скрылись навсегда от посторонних глаз.

Решетка эта подвела черту и под доступными нам — анекдотическими или же историческими, все зависит от того, как взглянуть на них, — сведениями о владельцах майората, о майоратс-херрах. Городу предоставилась вскоре возможность, едва лишь началась революция и связанные с ней войны, вдоволь наглядеться на иных Лейтенантов и Генералов. Время было настолько неспокойное, что поминки играть было некогда, а потому целое поколенье стариков повымерло как-то незаметно. Именно так случилось и с Майоратс-херром, и с его женой, и с ее собаками, покуда город переходил из рук в руки. Кстати, один офицер-иноземец пытался даже восстановить Майоратс-херра в правах владения и выдворил насильственно и безо всякого почтения из парадных комнат всех собак. После того вскорости город окончательно попал во вражеские руки; майораты были упразднены, евреев освободили из гетто, континент же, словно беглый каторжанин, был блокирован со всех сторон. В результате торговля шла все больше окольными путями, и старая Фасти, отнюдь не терявшая времени даром, приобрела в конце концов по милости новых властей за бесценок, для закладки аммиачной фабрики, майорат-хаус и окупила расходы всего-то навсего продажей нескольких перешедших к ней таким образом по наследству картин. Так получил майорат-хаус нынешнее свое, пусть и не слишком приятное, но зато полезное в высшей степени назначение; и воцарился Кредит вместо ленного права.

1820 г.

перевод с немецкого Василия Темнова
Поделиться с друзьями: