Меч ислама
Шрифт:
Адмирал отошел к краю террасы. Он стоял там, оглядывая сказочные сады, которые вкупе с домом были символом его честно заслуженной славы. И этот символ вполне мог исчезнуть, как мыльный пузырь, если он не примет сейчас протянутую ему руку дружбы.
Все молча ждали, глядя на него. Наконец терпение Джаннеттино лопнуло.
– Синьор, дядюшка, все просто, чего вам мудрить?
– Просто? – проворчал адмирал.
– Как Просперо уже сказал нам, Хайр-эд-Дин в Константинополе уже начал оттачивать новый клинок для ислама. Ваш святой долг сохранить себя, чтобы отвести эту грядущую угрозу.
– В противном случае, – горячо напомнил ему Филиппино, – все мы окажемся в проигрыше.
– Вы уверены?
Определенно дядька просто насмехался над ними обоими, наблюдая, как личная
– Слава Маона целиком ваша, Просперо.
– Как и позор Джербы, синьор, – быстро ответил Просперо. – Обманывая вас в одном, я должен возместить ущерб в другом. Я полностью согласен с Филиппино. Ваш уход не принесет выгоды никому. И имейте в виду, что разглашение правды вредит не только вам, но и мне. Судьба у нас с вами общая – вместе взлетать, вместе и падать. Вы видите, синьор, мы обязаны согласиться с мнением императора и помнить, что этим окажем ему самую лучшую услугу.
Адмирал задумчиво поглаживал свою длинную и густую бороду. Глаза его увлажнились. Лицо омрачилось. У него просто не было другого выхода.
Наконец он вздохнул и поднял голову.
– Поверите ли вы мне, Просперо, если я скажу, что всегда верил вам? Даже после сдачи Генуи французам?
– Я поверил в это еще до того, как мы вместе отплыли в Шершел.
– Ах! Шершел! – Адмирал стал еще мрачнее. – Я думаю, вы и за это должны грешить на меня. Я действовал против своей воли. У меня не было выбора. Если все вернуть, я бы поступил так же или пошел бы против собственной совести.
– Это я тоже понимаю. Я был обижен не из-за того, что случилось при Шершеле, а из-за последующих событий. Но вы, синьор, в этом не виноваты, как мне теперь известно.
– Что такое? – удивленно спросил адмирал.
Племянники его виновато притихли. Но Просперо пожал плечами.
– Разве это имеет значение? В нашей затянувшейся дуэли с обеих сторон было нанесено столько ударов, о которых мы судили ошибочно!
– Важно то, что мечи наконец вложены в ножны.
Просперо шагнул вперед.
– Я это уже сделал, синьор, – сказал он и протянул руку.
Могучая ладонь адмирала накрыла ее и на мгновение стиснула. Дориа пристально посмотрел в ясные глаза Просперо. Затем он повернулся к столу мавританской работы и взял с него маленький пылающий рубинами крестик.
– Тогда я почту за честь наградить вас от лица моего повелителя императора крестом Святого Яго де Компостелы. – Тут он на миг замялся. – Нет-нет, – сказал он наконец, – такое нельзя делать тайно. Награждать надо прилюдно.
– Ну конечно, – согласился Просперо. – И публика уже ждет.
– Кто же это?
– Джанна с вашей супругой герцогиней, которая так жаждет наконец услышать о долгожданном мире. И если вы пошлете за дамами и разрешите войти моим друзьям, дель Васто и дону Алваро, у нас соберутся все, кто в эту минуту нам столь желанен.
Псы Господни
Перевод Л. Биндеман
Глава I
Мизантроп
Не кто иной, как Уолсингем, сказал о Роджере Тревеньоне, графе Гарте, что тот предпочитает общество мертвых обществу живых. Это был язвительный намек на привычный затворнический образ жизни графа. Его светлость расценил бы насмешку как булавочный укол, если бы вообще обратил на нее внимание. Скорее всего, он понял бы насмешку буквально, признав, что общество мертвых ему и впрямь предпочтительнее, и объяснил, что мертвый человек хорош уже тем, что более не способен творить зло.
Разумеется, жизненный опыт, приведший его к подобному заключению, навряд ли был приятным. Мизантропом с юности его сделала близкая дружба с доблестным Томасом Сеймуром, братом одной королевы и мужем другой. Честолюбивые помыслы, а возможно и любовь, подтолкнули его после смерти Екатерины Парр к решению жениться на принцессе Елизавете. На глазах Тревеньона, преданного и восторженного друга
Сеймура, плелась липкая паутина интриги, в которую и угодил адмирал, а сам Тревеньон едва избежал плахи. Злобным пауком был завистливый и честолюбивый регент Сомерсет: опасаясь, как бы любовь адмирала и принцессы не положила конец его карьере, он без малейших колебаний отправил родного брата на эшафот по сфабрикованному обвинению в государственной измене.Дело представили так, будто адмирал, будучи любовником принцессы, замыслил свергнуть регента и взять бразды правления в свои руки. Да и принцессу он якобы соблазнил лишь для того, чтобы осуществить свой коварный замысел. Оба обвинения были так хитро увязаны, что одно возводилось на основании другого.
Юного Тревеньона арестовали вместе с другими придворными принцессы и всеми, кто состоял в близких отношениях с адмиралом, будь то слуги или друзья. А поскольку Тревеньон был придворным принцессы и пользовался доверием адмирала более, чем кто-либо другой, то стал объектом пристального внимания регентского совета. Его то и дело вызывали, учиняли бесконечные – ad nauseam [45] – допросы и дознания с той целью, чтобы обманным путем заставить его оговорить друга, вырвав у него признания о виденном в Хатфилде или тайнах, какие доверял ему друг.
45
До тошноты (лат.).
Говаривали, что много лет спустя, когда подобные признания никому уже не могли причинить вреда, лорд Тревеньон признался, что любовь адмирала к юной принцессе была искренней и глубокой и зиждилась отнюдь не на честолюбивых помыслах. Однажды в Хатфилде он застал ее в объятиях адмирала, из чего вполне разумно заключил, что принцесса была к нему неравнодушна. Но тогда, в регентском совете, молодой Тревеньон не припомнил ничего, что могло бы повредить его другу. Он не только упрямо отрицал, что ему известно – прямо или косвенно – об участии Сеймура в каком-либо заговоре, но и, напротив, из его многочисленных заявлений следовало, что обвинение в государственной измене, предъявленное адмиралу, не имеет под собой никаких оснований. Его стойкость не раз приводила членов совета в ярость. Для Тревеньона было откровением, как далеко может завести людей злоба. На одном из допросов сам регент, сорвавшись, предупредил Тревеньона, что его собственная голова не так уж прочно держится на плечах и именно на голову он может укоротить себя нахальными речами и поведением. Злоба, питаемая завистью и страхом, превратила этих людей, почитаемых за самых благородных людей Англии, в низких, презренных и жалких.
Ослепленные ею, они отправили Тревеньона в Тауэр и держали его там до дня казни Сеймура, оказав в ненастное мартовское утро милость, о которой Тревеньон не смел и просить, – его провели в камеру, где сидел осужденный на смерть друг, и позволили попрощаться с ним без свидетелей.
Тревеньону был двадцать один год – в этом возрасте юноша исполнен радости жизни, сама мысль о смерти ему претит, и человек, которому предстоит взойти на эшафот, вызывает у него ужас. Ему была непонятна сдержанность адмирала: ведь и он еще был молод. Адмиралу едва минуло тридцать, он был высок, прекрасно сложен, энергичен и хорош собой. Сеймур встал, приветствуя друга. В те несколько мгновений, что они пробыли наедине, молодой человек не успел вставить и слова. Адмирал с нежностью говорил об их дружбе и, тронутый печалью графа, пытался подбодрить его заверениями, что смерть не так страшна тем, кто не раз смотрел ей в лицо. По его словам, он распрощался с леди Елизаветой в письме, которое писал всю ночь. Лорды из регентского совета запретили ему писать, у него не было пера и чернил, но он соорудил нечто вроде пера из золотого шитья аксельбантов и написал письмо своей кровью. Не понижая голоса, он сообщил Тревеньону, что вложил письмо в подошву сапог и лицо, которому он доверяет, позаботится о его сохранности после казни. При этом на губах у него появилась странная улыбка, лукавая искорка мелькнула в прекрасных глазах, немало озадачив Тревеньона.