Мечты и кошмар
Шрифт:
У Ремизова я люблю не все. Но мне жаль, что в нем не разбираются, не хотят понять, за что именно его нужно любить. Одни, с эстетической точки зрения, возвышают его, другие — отрицают (тоже эстетически!), но берут непременно целиком, и главного дара, собственной его доли, — как он любит говорить, — обыкновенно не замечают.
Не всегда и легко до этой ценной сущности докопаться. Художественные правдолюбцы имеют основания упрекать Ремизова: «Он изломан, надуман, притворяется!». Но когда к этим упрекам прибавляют еще: «Ремизов юродствует!» — следует остановиться и задуматься. Да, в Ремизове есть «юродство». Но почему есть оно и в самых лучших его вещах, там, где он совсем не притворяется и ничего не выдумывает?
Скажу сразу, что делает Ремизова писателем с «необщим выраженьем», непохожим на других: это —
Таинственную сторону России даже зовут, пусть неточно, но понятно, — «Юродивой Русью». Что это такое? Если взять широко — это вся жизнь русской народной души, ее сложный рост в истории. Это — неразнимчатая сплетенность язычества, христианства, сказки, порыва к правде: это ее смех и горе, ее хитрость, слабость и сила. Страницы Ремизова, где он сам становится частью этой жизни с ее безмерностью и неуловимой мерой, с ее всегдашним, хотя бы чуть заметным, уклоном к «юродству» (напрасно мы понимаем его только в отрицательном смысле!), эти страницы и драгоценны, их-то и нельзя не любить, если любишь и чуешь Россию.
Таких страниц много в «Николиных притчах».
Почему возлюбил народ «святого Николу», избрал перед всеми святыми, чуть не сделал его, в простоте душевной, идолом своим? Почему столько «сказок» и «притч» сложил о нем? Мало у нас разве угодников? Нет, Никола духу русскому пришелся: он земной, он свой: старичок по грязным дорогам ходящий, в мужичьей беде помогающий, да такой милостивый, что и упросить его, о чем хочешь, можно, и схитрить перед ним — не обидится. Он и сам схитрит, даже перед Христом, чтобы помочь беде: побежал же тайком вдовью корову из белой в черную мазать, когда Христос велел волку съесть «Белуху».
На собранье святых поспевает угодник с земли — усталый: «Все со своими мучался, пропащий народ: вор на воре, разбойник на разбойнике, грабят, жгут, убивают, брат на брата, сын на отца, отец на сына! Да и все хороши, друг дружку поедом едят!» Но когда взъярились святые: «Велел мне Ангел Господен истребить весь русский народ, отвечал Никола… да простил я им: уж очень мучаются» [51] .
Не знаю, все ли «притчи» Ремизовым только взяты, или сочинены иные, но это безразлично: они единого духа. Ремизов тут почти не «писатель», просто один из многих «создателей» Николиных «сказов».
51
Курсив мой.
Разбойник, вор, лукавый или простодушный обманщик, совершенно так же, как и добрый Иван, «сын купеческий», — все они, в трудную минуту, готовы позвать: «Святой Никола, где бы ты ни был — явись к нам!» Зовут и верят: будет им понятие и помощь от этого старичка, ведь он и чудотворец — и свой брат, вечный труженик и странник, вечный заступник.
Что это, примитив? Фантастика? Детское лукавство, юродство? В самом-то седеньком старичке Николе, разве нет и в нем юродства? Он простенький, он, в трудах, даже и молитвы не твердо помнит: богатый хозяин не пустил раз и ночевать: «Ты, говорит, Верую не речисто читал, а Изжени совсем не знаешь. Я таких не люблю…»
Бесполезное дело — подходить к этой сложной области русской жизни с чисто эстетической меркой. Тут нужно чутье, тоже художественное, — но иного порядка; ведь нужно понять глубочайший реализм такой «фантастики». Ремизов в ней — самый настоящий реалист. Он может, с той же искренностью и простотой, как Филипп из притчи, сказать:
Милостивый наш Никола, где бы ты ни был — явись к нам! Скажи Спасу о нашей тяжкой страде, заступи, защити русскую землю. Благослови русский народ великим благословением своим.Может, смеет, потому что в нем Филиппова же вера, и в веру эту — верится.
Хорошая книжка «Николины притчи». Они — тот Ремизов, писатель с «необщим выражением», которого надо любить.
P. S. Следует пожалеть, что «Николины притчи», как книга, испорчены приложенной к ней «Жерлицей дружинной» («к
картинам Рериха»). Не вдаваясь в критику «Жерлицы», скажу лишь, что, пристегнутая к «Николе», она есть верх безвкусия. Тут, впрочем, согласны все, не исключая и самого автора, к чести которого надо заметить, что неудачное соединение совершилось по «независящим от него обстоятельствам».«НОВЬ»
«Отцы и дети» — это, в конце концов, только художественный образ. Он понравился, привился, но вряд ли можно ставить его темой серьезного обсуждения. Спор «отцов и детей» — лишь фигуральное определение двух, непосредственно одно за другим следующих поколений, непременно будто бы друг с другом несогласных.
Однако в реальности смена поколений — вещь очень сложная. Она неуследима и математически неопределима. Кроме «отцов» и «детей», мы видим (если не смотреть a vol d'oiseau [52] , конечно) еще целую кучу каких-то дядей, племянников… куда их поместить? Это промежуточные поколения, что-то вроде полупоколений. Примеров много, даже в недавней литературе. Чьи «дети» — Блок, Белый? Шестидесятников? Нет, ибо кто же тогда первые «декаденты»? Первые декаденты — Бальмонт, Брюсов, — никак не укладываются в «отцы» Блоку, а он, в свою очередь, не отец Пильняку с Есениным, и уж наверно не отец Маяковскому. У этого же, если есть потомство, то прямо комсомольские «внуки», да и те под сомнением.
52
с птичьего полета (фр.).
Словом, в «отцах и детях» мы непременно запутаемся, и гораздо лучше формулировать важный вопрос, который нас занимает, со всей точностью и ясностью: это вопрос о русской молодежи в данный исторический момент. Что она из себя представляет сегодня, после событий беспримерных, в условиях исторических небывалых, что она сама о себе думает, чего она хочет в будущем, как оценивает прошлое?
Огромностью событий оттеснен на второй план самый факт «смены поколений». Смена-то произошла, но не в том нормальном порядке, в каком молодой Кирсанов сменил старого, в каком происходила она и далее, в послетургеневские времена. Тяжелый жизненный опыт, который прошла сегодняшняя молодежь, и затем жизнь вне условий «дома», во всяком случае вне условий нормальных — дают сегодняшним нашим молодым поколениям исклюгителъность, и вопрос о них делают особо важным вопросом.
Увы, те же ненормальные условия мешают его исследованию с какой бы то ни было широтой и ясностью. Я уж не говорю о подспудной молодой России в URSS (ведь слово «Россия» — запрещено). Молодежь воистину «подспудная»; условия, в которых она живет, конечно, ненормальнее здешних, «бездомных»; никакой добросовестный человек не будет делать о ней общих выводов: мы знаем лишь отрывочные факты, и ни одного не подспудного, свободного, слова к нам не долетает (да его там и не произносится). Лишь чутье и догадка остаются У нас для «тамошней» молодежи.
Для здешней… немного больше. Здесь другие затруднения. Молодежь рассыпана по Европе. И единственная страна, где есть приблизительная ее общность, где можно услышать что-то вроде ее голоса — это Чехословакия. Везде тяжелы эмигрантские условия; но все относительно, и я могу утверждать, что лишь в Чехословакии наша молодежь существует как таковая: °на тшугится, она там думает, говорит, — живет. Достаточно, для сравнения, привести Францию. И рядом с чехословацким студенческим Союзом поставить хоть одно из мне известных здешних студенческих «сообществ». Здешнее «сообщество», самое бытие его, то, что молодежь все-таки собирается, что-то устраивает — уже чудо. Потому что здешние студенты — не учатся; ни учиться, ни говорить, ни думать им некогда: они только работают. Я не преувеличиваю; я знаю, что из пятидесяти человек может учиться разве один, а остальные… Остальные живут (т. е. спят) буквально в клоаках, в ночлежных домах, и с пяти часов уже на ногах: день отупляющей, оглушающей физической работы. Устают так, что один с ужасом рассказывал: поставил будильник на 5 часов; вскочил в 5 часов, быстро стал одеваться, но… пять-то часов было — вечера! Ужаснула рассказчика невозможность этого мертвого сна, усталости, при которой «думать нельзя», а просто — «работу потеряет». Нет, пражские студенты, бывающие на лекциях, пишущие в своих, не рукописных, журналах, ведущие дискуссии с «отцами» об идеях, — они не знают, как они счастливы.