Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В первой комнате, куда хозяйка вводит Баджи, стоит письменный столик, тахта, покрытая потертым, но чистым ковриком, одностворчатый платяной шкаф. В комнате все тщательно прибрано, но чувствуется, что здесь никто не живет.

Внимание Баджи останавливает висящая на стене увеличенная фотография миловидной смуглой девочки лет пяти. Девочка — в коротеньком платьице, в белых мягких башмачках. Густые локоны струятся вдоль ее щек, ниспадают на белый кружевной воротник, на плечи.

— Это моя дочурка Ниночка, — поясняет хозяйка.

Вторая комната — спальня. Аккуратно застланная кровать, туалетный столик, полка с книгами. Книг гораздо больше, чем можно было ожидать в скромной спальне костюмерши.

И снова большой портрет: миловидная девушка с длинными темными косами до пояса. К рамке приколот пучок засохших фиалок.

— Это тоже она…

Что-то подсказывает Баджи не спешить с расспросами, но костюмерша начинает рассказывать сама.

До двадцатого года Натэлла Георгиевна с дочкой Ниночкой жила в Грузии, в Тифлисе, где работала в театре костюмершей. В Грузии в ту пору у власти были меньшевики. В одну из зимних ночей Натэллу Георгиевну арестовали, а затем предписали покинуть Грузию. На беду, в это время заболела Ниночка. Натэлла Георгиевна ходатайствовала об отмене или хотя бы об отсрочке высылки, но ходатайство не удовлетворили и ее с больной дочкой, вместе с группой высылаемых, повезли к границе Советского Азербайджана. По шаткому полуразрушенному мосту через Куру перенесла мать на плечах свою вконец разболевшуюся дочку, довезла ее до Баку, и там обнаружилось, что у девушки сыпной тиф. Мать ухаживала за дочкой, сама свалилась от тифа, много дней пролежала в жару и в беспамятстве, а когда пришла в себя, то узнала, что дочки уже нет в живых. Еще не оправившись после тифа, Натэлла Георгиевна вновь заболела — на этот раз тяжелым нервным недугом — и почти три года пробыла вне жизни.

— Вот что осталось у меня от тех дней… — говорит костюмерша, указывая на свою совсем седую голову.

Затем она рассказывает, как случайно встретила в Баку Виктора Ивановича, которого знала еще по Тифлису, и как он проявил к ней участие, ободрил ее, устроил на работу в театр, и как мало-помалу она вернулась в жизнь.

— А за что вас, Натэлла Георгиевна, выслали? — спрашивает Баджи.

— Как коммунистку, как члена партии. Меньшевики боялись переполнять свои тюрьмы большевиками и многих наших товарищей попросту высылали в Советскую Россию, в Советский Азербайджан… — Словно стремясь стряхнуть с себя воспоминания о тяжелом прошлом, костюмерша, меняя тон, спрашивает: — Ну, так как — переедешь ко мне?

Баджи кажется, что в этом вопросе звучит не только желание помочь, удружить ей, но таится и нечто, похожее на просьбу. Быть может, осиротевшая мать тешит себя надеждой обрести в своей молодой жилице то, что она утратила со смертью дочки? Вот ведь сама она, Баджи, разве не тянется она сердцем к тому, что ушло со смертью матери?

— Я посоветуюсь с братом! — говорит Баджи, прощаясь с костюмершей…

Нелегко было убедить брата.

Он подробно, настороженно расспрашивал сестру о костюмерше, долго хмурился, прежде чем согласиться с ее доводами. И даже в минуту расставанья строго погрозил пальцем, словно предупреждая: «Смотри, сестра, не опозорь брата!» Баджи вспыхнула: неужели брат считает, что она вела себя достойно лишь потому, что, живя у него в доме, боялась его? Странный народ эти старшие братья-азербайджанцы: по сей день тешат себя мыслью, что власть над сестрами в их руках!

Нелегко было убедить брата.

Но еще трудней было с ним расстаться. Семь лет прожили они под одной крышей, душа в душу. Кто теперь будет за ним ухаживать? Не обидела ли она его, покинув, не предстала ли в его глазах неблагодарной? Не затоскуют ли они оба, родные брат и сестра, живя раздельно?

А вместе с тем было и нечто такое, что радовало Баджи в ее жизни в городе. Сознание самостоятельности? Близость к театру? Может быть, и к Саше, часы разлуки с которым все чаще вызывали в ней беспокойство и тоску?

И Баджи было стыдно признаться самой себе, что она рада переезду, и она оправдывала себя, рассуждая:

«Таков закон жизни… Ведь даже птенцы, оперившись, покидают родные гнезда, чтоб вить новые, свои…»

На новоселье первой явилась Телли.

Критически оглядев узкий старый шкаф и потертый коврик на тахте, она сказала:

— Комнатка, правда, не ахти какая, но зато — своя. Вставай, ложись когда хочешь! Приглашай кого угодно!.. — Кивнув на стену, за которой жила костюмерша, Телли, понизив голос, добавила: — А Натэлла поможет тебе приодеться: она, говорили мне, первоклассная портниха!

Вслед за ней пришли Саша и тетя Мария.

Расспросив о людях, живущих вокруг, тетя Мария принялась рассматривать комнату, остановила долгий взгляд на фотографии Ниночки.

— Это — дочка хозяйки, — подсказала Баджи и поделилась тем, что узнала от Натэллы Георгиевны, придя сюда впервые.

— Видно, хорошая женщина, эта костюмерша, — заметил Саша.

А тетя Мария, отводя глаза от фотографии, с уверенностью добавила:

— Тебе здесь будет хорошо!

РЕПЕРТУАР

Спор царит во всем мире!

Об этом Баджи узнала еще девочкой — из песни матери. Небо в той песне спорило с землей, горы — с низинами, день — с темной ночью.

Так оно, видно, ведется и в театре. Кажется, нет такой области, в которой не возникали бы разногласия. Вот даже здесь, среди друзей, за чайным столом в доме Али-Сатара, идет жаркий спор о репертуаре, звучат запальчивые голоса.

— Поменьше волнуйтесь, друзья, и отведайте лучше моей стряпни! — говорит Юлия-ханум, пытаясь отвлечь спорящих, и раскладывает на тарелки сладкие пирожки. — Я, как вы знаете, печь не мастерица, но сегодня, кажется, они мне удались!

Спор прекращается: сладкие пирожки — шекер-бура — и впрямь весьма вкусны.

Мир однако недолог: пирожки лишь на время разрядили атмосферу споров, и стоило им исчезнуть с тарелок, как спор возобновляется с новой силой.

— Наш советский театр должен учить, воспитывать людей! — восклицает Гамид.

— Этим должны заниматься школы, университеты, а в театр люди приходят, чтоб отдохнуть от работы, развлечься! — с жаром возражает Сейфулла.

— И таким отдыхом вы, как видно, считаете созерцание «Трильби», «Двух подростков», «Семьи преступника» и других дешевых мелодрам, которыми наводнена наша сцена? Одна «Тетка Чарлея» чего стоит!

— «Тетка Чарлея»? — вскрикивает Сейфулла таким тоном, словно Гамид произнес нечто кощунственное, осквернил святая святых. — А знаете ли, молодой человек, почему публика любит эту пьесу? Не знаете? В таком случае загляните в зрительный зал, и вы поймете: публика буквально валится с кресел на пол от смеха.

— Пошлый буржуазный фарс! — стоит на своем Гамид. — А наш зритель хочет видеть пьесы, которые отражают жизнь, дух нашего времени.

— Таких пьес у нас нет!

— Есть и будут! На русской сцене идут «Любовь Яровая», «Бронепоезд 14-69», «Шторм», у нас в театре идет «Соколиное гнездо» Сулеймана Сани.

Гамида горячо поддерживает Али-Сатар:

— И все эти пьесы — согласись, Сейфулла! — идут с не меньшим успехом, чем твоя пресловутая «Тетка»!

Баджи прислушивается к спору.

Да, на уроках в техникуме она неоднократно слышала, что театр должен учить, воспитывать зрителей. О том же свидетельствовали и спектакли сатир-агиттеатра, который она тогда ревностно посещала. Но вот сейчас один из спорящих восстает против этого, утверждая, что театр должен давать только отдых, развлекать, и высказывает мнение не какой-нибудь случайный для театра человек, а старый, уважаемый актер, и ссылается при этом на самих зрителей.

Поделиться с друзьями: