Меир Эзофович
Шрифт:
Произнося слова: «Эдом и Измаил», говоривший вытянул указательный палец по направлению к стоявшему посреди комнаты эдомиту. Этот жест был грозен и торжественен; сурово и страстно пылали у него глаза; он быстро вздохнул всей грудью и, возвысив голос, повторил еще раз:
— Эдом и Измаил лягут у ног Израиля, как сломанные кедры, а тяжесть мести господней обрушится на них и сотрет их в прах.
Теперь пришла очередь ничего не понимать стоявшему посреди комнаты эдомиту. Он и в самом деле был похож на высокий и могучий кедр, но совсем не на такой, которому предстояло бы в скором времени подвергнуться катастрофе и рассыпаться в прах. Но он чувствовал, что не в силах удержаться от гомерического хохота, чего он счастливо избегал до сих пор, хотя и с немалыми усилиями.
—
Ответа не последовало. Все стояли, устремив глаза на говорившего мудреца, а на темном кругловатом лице мела-меда разливалось уже выражение несказанного восторга.
— Милые мои! — воскликнул Камионский, — скажите же мне, что он говорит?
Чей-то голос от окна, грубый и хрипловатый, но с выражением какой-то удивительной насмешливости и как бы с желанием отплатить ему, ответил:
— А ясный пан не понял?
Этот наивный, странный, необычный вопрос победил все усилия воли молодого помещика. В голубых глазах его заискрилось неудержимое веселье, а из груди вырвалась длинная громкая гамма смеха.
С этим смехом он повернулся к выходу.
— Дикие люди! — воскликнул он в дверях.
Проходя по двору синагоги, он продолжал смеяться все громче и громче, а люди, теснившиеся у окна раввина, повернули теперь головы в его сторону и смотрели ему вслед глазами, полными изумления и острой, глубокой обиды.
И неудивительно. Молодой помещик смеялся, но, несмотря на смех, в глубине своей груди чувствовал глухой гнев и раздражение на этих еврейских мудрецов, которых он видел минуту тому назад и которые казались ему дикими и весьма комичными людьми, не знающими даже языка той страны, воздухом которой они дышат и плодами которой они питаются в течение столетий. Люди же, теснившиеся возле хаты раввина, смотрели ему вслед глазами, полными неприязни, доходившей почти до ненависти, потому что своим смехом помещик оскорблял то, что было для них дороже и выше всего. Бедные израильские мудрецы и их почитатели, бросающие вслед эдомиту полные ненависти взгляды! Бедный эдомит, смеющийся над израильскими мудрецами и их почитателями! Но больше всех несчастна, о, глубоко несчастна та страна, сыны которой после вековой совместной жизни не понимают ни языка, ни сердца друг друга!
Когда молодой помещик выходил со двора молитвенного дома, Янкель Камионкер оказался рядом с ним.
— Ну, пан Янкель, — воскликнул помещик, — действительно же у вас мудрый и ученый раввин! Янкель ничего не ответил на это и сейчас же начал говорить о будущей аренде винокуренного завода у Камионского. Казалось, все происшедшее так мало затронуло его, что он даже и забыл обо всем. Камионский не забыл, но единственным ощущением, оставшимся у него от всего виденного и слышанного, было удивление, смешанное с весельем. Молодой пророк, рассерженный на пророка Янкель с длинными пейсами, раввин, не знающий никакого другого языка, кроме еврейского, и его товарищ, одетый с первобытной простотой, — все это представлялось ему то непонятным, то возмутительным, то смешным. Ему хотелось поскорее рассказать о приключении в еврейском местечке своим родным и приятелям, к которым он ехал. Как громко и сердечно будет смеяться над его повествованием румяный и добродушный пан Андрей! С какой пленительной улыбкой на розовых губах выслушает его рассказ дочка пана Андрея, прелестная Ядя, о пленительных улыбках которой помещик Камионский мечтал уже несколько месяцев, как верующий о рае.
Думая об улыбке прелестной Яди, молодой помещик вскочил в свой экипаж и, взглянув на западную часть неба, воскликнул:
— О, как долго меня тут задержали!
Потом, кивнув головой Янкелю, он крикнул кучеру:
— Пошел!
Сильная четверка серых подхватила изящный экипаж, который, как молния, промелькнул через площадь местечка и исчез в золотых клубах пыли.
На западной стороне неба медленно гасли яркие облака, прозрачные сумерки августовского вечера спускались над местечком и сероватыми тенями наполняли приемную комнату Эзофовичей. В этой комнате минуту тому назад раздавались раздраженные крики и брань, среди которых
выделялся, как самый громкий и самый яростный, голос ребе Янкеля. Многочисленные члены семьи, которых рыжий Янкель осыпал жалобами, упреками и угрозами, отвечали ему различно — сдержанно и вспыльчиво, гневно и примирительно. Наконец жаловавшийся и угрожавший человек, весь, дрожа от гнева, а может быть, и от тревоги, выскочил из дому и во весь дух побежал к жилищу раввина; несколько оставшихся в комнате человек долго еще сидели и стояли в молчании, без всякого движения, словно гневные или беспокойные мысли, возникшие в их головах, приковывали каждого из них к месту.Саул сидел на желтом диване с опущенной головой, с неподвижно сложенными на коленях руками и тяжело, скорбно и громко вздыхал. Возле него, стряхнув, наконец, с себя задумчивость и смущение, уселись на стульях Рафаил, Абрам и Бер. Тихо подошли и сели сзади своих мужей жены Рафаила и Бера, женщины, пользовавшиеся в семье любовью и уважением. В углу темнела еще одна человеческая фигура, которой никто не заметил. Это был Хаим, сын Абрама, задушевный приятель Меира.
Саул первый прервал молчание.
— Куда он пошел? — спросил старик.
— К раввину, жаловаться, — ответил Абрам.
— Он позовет Меира на духовный суд, — заметил Рафаил.
Саул закачался и простонал:
— Ай-ай! Бедная моя голова. До чего я дожил на старости лет! Мой внук будет привлечен к суду, будто какой-нибудь разбойник или мошенник!
— Он предстанет перед судом как доносчик! — с горячностью воскликнул Абрам, потом быстро и запальчиво продолжал — Тате, с Меиром надо что-нибудь сделать. Ты подумай и прикажи, что с ним сделать. Так больше не может продолжаться. Он погубит себя и сыновей наших, а всей нашей семье принесет стыд и несчастие. Тате, и так все уже говорят, что род Эзофовичей порождает таких людей, которые хотят подкопаться под израильский закон, ввести в дом Израиля ложных богов!
Рафаил поддержал брата:
— Это правда. Я сам слышал, как некоторые говорили, что род Тодросов и род Эзофовичей словно две реки, из которых одна плывет назад, а другая вперед. Они постоянно встречаются друг с другом и борются, стремясь столкнуть под землю одна другую. Эти разговоры, было, утихли, и люди забыли о них. Теперь об этом снова говорят. И виноват в этом Меир. Так дальше не может продолжаться. С ним надо что-нибудь сделать. Ты, тате, подумай об этом и прикажи, а мы выполним твое приказание.
Среди неверного света сумерек видно было, как на морщинистом лице Саула выступил кирпичный румянец.
— Что же делать с ним? — спросил он после продолжительного молчания, и голос его прозвучал, как подавленное рыдание.
Рафаил сказал:
— Надо его как можно скорее женить!
Бер, до сих пор молчавший, отозвался:
— Надо его отсюда выслать.
Саул долго думал, потом ответил:
— Все ваши советы нехороши. Наказать его очень строго я не могу. Что бы сказала тогда душа отца моего, Герша, по следам которого он хочет идти и судить которого я не могу? Женить его быстро также не могу, потому что он не такой ребенок, как все. Он горд и смел, он не даст заковать себя в цепи. Впрочем, он уже так запятнал себя и его так сурово осуждают, что ни один богатый и ученый еврей не отдаст ему свою дочь в жены…
Тут голос Саула снова задрожал от чувства глубокого унижения. Вот чего он дождался — его внука, когда-то самого любимого из всех, ни одна из достойнейших еврейских семей не захочет уж принять к себе как своего сына.
— Выслать его отсюда, — продолжал Саул, — я тоже не могу… потому что меня страх берет, как бы он на широком свете окончательно не расстался с верой отцов своих… Я теперь в таком положении, как тот великий и ученый раввин, о котором написано, что у него был очень безбожный сын, тайно от него евший хазар. Люди советовали ему послать этого сына в свет и подвергнуть его бедствиям и суровым лишениям. Но он ответил: «Пусть мой сын останется при мне, пусть постоянно смотрит на мое лицо, огорченное его поведением; быть может, это зрелище сделает его сердце мягким и послушным, суровые же бедствия могут превратить его сердце в твердый камень…»