Мемуары разведчика
Шрифт:
Через две недели был вынесен приговор. 14 лет без зачета года предварительного заключения, то есть всего 15 лет лишения свободы — самая высокая мера наказания. Я был твердо убежден, что мне не придется отбывать этот срок полностью. Я рассчитывал на половину.
Противная сторона в силу своего «понимания» моей работы заклеймила меня предателем, как и многих других разведчиков, работавших в разведывательных центpax. В приговоре по моему делу от июля 1963 г. при определении срока наказания говорилось: «Его вина чрезмерно велика уже в связи с тем исключительно большим объемом его многолетней предательской деятельности и значением переданного им материала. Велика была также степень опасности его личности, и прежде всего в связи с его важным служебным положением, высоким интеллектуальным уровнем и отсутствием всякой совести».
Пусть их говорят, ведь их родина не была нашей. Я позволю себе возразить против таких утверждений только в одном смысле. Политический противник, выполняющий свою работу по внутреннему убеждению, должен бы, собственно, знать, что предательство по чисто эгоистическим мотивам не дает той силы, которая
Понятие «предательство» всегда связано с позором человека и делает его гнусным. Этот ярлык хотели наклеить и на мое имя. Но я ничего не предал, наоборот, я остался верен своим новым взглядам, доставшимся мне так нелегко, а именно пониманию необходимости использовать все свои знания и все свое умение, свои старые связи, чтобы помочь Советскому Союзу в его тяжелой борьбе против развязывания третьей (в этом случае атомной) мировой войны. И если еще и сегодня некоторые средства массовой пропаганды называют меня предателем, то это результат раздражения как раз тем, что мне многое удалось, что я сумел внести свой вклад в обеспечение мира на стыке двух больших общественных систем. Они никогда не простят того, что человек из «их» круга, да еще принадлежавший к «элите», к СС, нашел в себе силы сотрудничать с Советским Союзом. Да я и не придаю никакого значения их «прощению». А подобного рода журналистская стряпня лишь разоблачает самих авторов, их политические взгляды. Если бы эти журналисты в своей работе действительно руководствовались политическими убеждениями, то они должны были бы признать за противником (то есть за мной) право на такие же политические, пусть и противоположные, убеждения. Но поскольку они этого не делают, то возможны только два вывода: первый — они клевещут на меня по злому умыслу и второй — они сами видят в своей работе одно лишь прибыльное дело, а не возможность бороться за политические идеалы, хотя стремятся убедить нас в обратном.
Я целенаправленно предпринимал шаги для проникновения в БНД и в сферу контршпионажа, будучи убежденным, что именно там я принесу больше пользы той стороне, которую выбрал, опять-таки в силу моих убеждений. Когда я поступил на работу в организацию Гелена, ставшую позже БНД, я уже давно был советским разведчиком и выполнял поставленную передо мной задачу. Так какое же это было предательство?
Меня отправили в тюрьму в Штраубинге, в Нижней Баварии, где мне предстояло провести без малого шесть лет. Там меня сразу же доставили в так называемую «комнату для рапорта», где начальник тюрьмы Вагнер, который, очевидно, уже получил указания, как обращаться со мной, без всяких разговоров заорал, что он со мной расправится, он мне шею свернет, положит на лед, пока я не почернею, и т. п. В ответ на мои жалобы по поводу его обращения врач и тюремный священник сказали, что не следует воспринимать это так трагически, потому что Вагнер неизлечимо болен — у него рак желудка. Однако меня мало утешил тот факт, что он и по отношению к своим чиновникам был груб и злобен, так как его подчиненные придерживались манер своего шефа и затрудняли мою жизнь всюду, где только могли. Когда Вагнер умер, я поначалу вздохнул свободно. Однако моя жизнь стала не намного легче, так как федеральная прокуратура и БНД, очевидно, неослабно «заботились» обо мне. Мне стало известно, что уполномоченные БНД неоднократно посещали руководство тюрьмы, и я не мог избавиться от подозрения, что предпринимались попытки найти и подставить мне провокатора из числа заключенных.
Направленный против меня террор был по характеру психологическим, но от этого он не становился менее болезненным. Например, меня лишали возможности переписываться с членами моей семьи, задерживали письма от матери, отказывали в допустимых облегчениях режима, которые предоставлялись другим заключенным, зачастую злостным уголовникам. Впрочем, некоторые служители тюрьмы мне помогали или снабжали меня информацией, когда уполномоченные БНД посещали руководство тюрьмы или когда обо мне шла речь на совещаниях тюремных чиновников.
Медицинское обслуживание в рамках возможного было достаточно хорошим. Врачи, особенно невропатолог д-р Шильдмайер, и медсестры не давали мне никаких оснований для жалоб — даже наоборот. В отличие от других служителей тюрьмы, повышавших от себя еще на одну ступень строгость полученного свыше указания, они не создавали трудностей для политического заключенного.
Готовность помочь мне всегда проявлял и тюремный священник, советник по делам церкви Меркт. Он потерял ногу под Сталинградом и хорошо помнил ужасы войны, так что пищи для разговоров у нас было достаточно. Несколько лет тому назад он был духовным наставником бывшего полковника Петерсхагена, известного под прозвищем Спаситель Грейфсвальда, так как он в свое время сдал этот город без боя. Петерсхаген был также заключенным тюрьмы в Штраубинге. Во время одной из поездок в Мюнхен он попал в сети баварской юстиции, когда намеревался организовать в мюнхенских политических кругах акцию в защиту мира.
В своей книге Петерсхаген назвал священника Меркта сторонником мира, и в этой связи Меркт, как он мне признался, имел трудности по службе. Сейчас мои записки ему уже не повредят, он скончался 17 ноября 1974 г., окруженный всеобщим уважением и любовью за свою человечность, которую он сохранил в бесчеловечных условиях. Эти условия жизни в тюрьме, названные мною бесчеловечными, я хочу показать на некоторых примерах.
Трудно описать жизнь в тюрьме до приговора, когда давят мысли о предстоящем процессе, а также о моральных и материальных
последствиях для членов семьи. В это время человек с психологической точки зрения живет в экстремальных условиях. Однако и период после приговора также едва ли поддается описанию, поскольку трудно передать всю монотонность жизни, психологический террор против политического заключенного и вообще все детали его положения.В этом плане мне пришлось испытать почти все. Впрочем, существуют различия в статусе подследственного и осужденного заключенного. На эту тему в последние годы активно дискутировала и писала западногерманская общественность. При этом я часто думал, почему позволяют говорить только тем, кто находится с передней стороны решетки, почему слушают в основном только их. Тех, кого это непосредственно касается, почти или совсем не допускают к участию в подобных дискуссиях.
Подследственный заключенный находится в лучших условиях в отношении письменной связи с внешним миром, чем осужденный, который имеет возможность вести переписку только с утвержденными тюремным начальством лицами и получать только одно маленькое письмецо в две недели. Подследственному заключенному разрешается, если у него есть деньги, питаться за свой счет «светской» пищей, как это делал, например, издатель журнала «Шпигель» Аугштайн, когда он в связи с аферой вокруг этого журнала сидел в небольшой тюрьме в Карлсруэ через несколько камер от моей. Охранники не испытывали восторга от того, что им приходилось утром, в полдень и вечером приносить ему еду из близлежащего ресторана и сервировать ее на подносе.
Когда тебя вдруг запирают в помещении размером 2x4 м и ты оказываешься в полной изоляции от внешнего мира, лишенным свободы передвижения, которое заменяют 30 минут прогулки по кругу в тюремном дворе, то чувствуешь себя ошеломленным от не поддающейся пониманию нереальности этих условий.
Мне теперь ясно, что при проведении в будущем реформ просто нельзя согласиться с тем, чтобы заключенные, вопреки зафиксированным на бумаге правам, оказывались практически бесправными и беспомощными перед произволом неквалифицированных людей. Пытался ли кто-нибудь когда-нибудь выяснить, сколько было подано заключенными жалоб и сколько из них было отклонено судами или органами надзора? Я думаю, что скандалы в гамбургской и маннгеймской тюрьмах, где нашли свою смерть многие заключенные, дают ответ на этот вопрос. Но это только верхушка айсберга. Недаром представителями юстиции предпринимались такие усилия, по крайней мере на первом этапе, чтобы замять это дело.
Еще один пример. Мне не разрешили подписаться на иллюстрированный географический журнал. Когда я подал в верховный земельный суд жалобу, сославшись на мое право свободно получать информацию, гарантированное каждому немцу в статье 5 конституции, она была отклонена, хотя в то время не было никакого закона, который лишал бы заключенных этой одной из основных свобод. Вот так обстояли дела.
За мою жалобу на отказ в выписке газеты на мой счет были отнесены расходы по ее рассмотрению. Я не протестовал против этого. Но произвол тюремных властей выразился в том, что я должен был покрывать эти расходы не за счет своих личных средств, а за счет так называемых «домашних денег». Следует пояснить, что работавшие заключенные получали ежедневно 50 пфеннигов, то есть примерно 12–13 марок в месяц. За перевыполнение норм и тому подобное выплачивалась премия в размере одной марки. Половина этого «заработка» откладывалась для выплаты после освобождения, другую половину составляли «домашние деньги». Только за счет этих денег можно было оплачивать канцелярские и почтовые расходы и делать различные покупки (на сумму не больше 10 марок в месяц). Тот, у кого было мало «домашних денег», не мог себе многого и позволить, например купить табаку или продовольствия. Тот, кто часто писал заявления или жалобы, имел меньше денег для таких покупок. Тот же, кто, как и я, должен был выплачивать судебные издержки за счет «домашних денег», был лишен возможности вообще что-либо покупать.
Кому сегодня известно, что заключенные, как рабы, использовались юстицией, вернее, ее служителями в качестве дешевой рабочей силы. В тюремных типографиях, переплетных, столярных и слесарных мастерских, прачечных, ткацких цехах, на сельскохозяйственных и цветоводческих предприятиях по низким тарифам выполнялись частные заказы сотрудников органов юстиции. Это, конечно, не содействовало укреплению у заключенных уважения к законам. Было известно, что для оценки стоимости работы, выполняемой заключенными, существовали три тарифа: по высшему тарифу платили учреждения, которые заказывали, например, мебель, ковры или отдавали в переплет книги; по среднему тарифу платили сами заключенные, если они хотели, например, переплести собственную книгу; по самому низкому тарифу платили служители тюрьмы, которые могли заказывать обстановку для квартиры, ковры, корзиночные изделия, сдавать в переплет книги и т. д. Так, один учитель, работавший в тюрьме, заказал себе стенной ковер размером примерно 100x30 см, рисунок которого был взят с почтовой открытки. Заключенный, старательный работник, должен был скопировать по этой открытке рисунок для ковра, что было сложной и продолжительной работой. Затем он ткал ковер в течение более чем четверти года, по пять дней в неделю, по восемь часов в день. Когда же писарь мастерской составил расчеты затрат рабочего времени и материалов — ведь больше ничто не учитывалось, — он был вынужден трижды переделывать свои счета по указанию начальника мастерской, так как нельзя же было показывать истинную цену. Когда все же получилась сумма в 125 марок, писарю сказали: «Более 95 марок эта вещь не должна стоить. Сами подумайте, как это можно сделать, ведь вы же сидите за мошенничество. Вам виднее, как этого добиться». Вот уж действительно хороший вклад в усилия, направленные на возвращение заключенных к нормальной жизни. За минувшее время кое-что в этой системе изменилось. Но самое хорошее служебное распоряжение никуда не годится, если его выполняют плохие люди.