Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Несмотря на мое примерное поведение, не прошло и трех месяцев со времени моего приезда в Варшаву, как я очутился в больших затруднениях. Счета поставщиков падали на меня со всех сторон, а денег у меня не было. Но судьба доставила мне двести дукатов. Некий г-н Шмидт, которому король не без причины предоставил помещение в замке, пригласил меня на ужин. Там я познакомился с остроумным епископом Красинским, аббатом Джиджиотти и двумя-тремя другими лицами, не лишенными знания итальянской литературы. Король, бывший всегда в хорошем расположении, когда находился в обществе, знавший к тому же классиков так, как ни один король, — стал говорить о некоторых римских поэтах и прозаиках. Я с удовольствием слушал, как он то и дело ссылался на рукописи схоластов, которые существовали лишь в воображении Его Величества. Но слушал я не говоря ни слова, занимаясь едой. Дело наконец коснулось Горация; всякий цитировал то или другое его выражение. Все одобряли его философию. Удивленный моим молчанием, аббат Джиджиотти спросил меня:

— Если господин Казанова не согласен с нами, то почему бы ему не высказать

своего мнения?

— Если вам угодно знать мое мнение о Горации, — сказал я, — то я должен сознаться, что для меня существуют поэты, знавшие лучше него обычаи и дух дворов. Некоторые из его поэм, восхваляемые вами за их вкус и светскость, в сущности довольно грубые сатиры.

— Но что может быть выше соединения изящества с правдой в сатире?

— Это было легко для Горация, у которого была одна только цель, даже в сатирах: льстить Августу. Этот монарх обессмертил себя покровительством писателям своего времени: вот что сделало популярным его имя среди позднейших монархов; они присвоили его себе и отказываются от своего имени.

Я уже заметил, что польский король принял имя Августа при восшествии своем на престол. Мои слова обратили на себя внимание Его Величества. Он меня спросил: кто те монархи, которые отказались от своих имен и приняли имя Августа.

— Первым был король шведский, — отвечал я, — называвшийся Густавом. Но какое отношение видите вы между Густавом и Августом? — Одно есть анаграмма другого. — Где это вы нашли? — В одной рукописи, в Вольфенбютеле.

Король расхохотался, вспомнив, что и он ссылался на рукописи. Затем он меня спросил, не помню ли я каких-либо стихов Горация, в которых сатира приодета в светские и серьезные формы. Я сейчас же ему ответил:

— Coram rege sua de poupertate tacentes plus quam poscentes ferent.

— Да, это правда, — сказал, улыбаясь, король.

Госпожа Шмидт попросила епископа объяснить ей значение этих слов. «Тот, кто не высказывает своей бедности перед монархом, получает больше, чем тот, который просит». Дама ответила, что это место нисколько не кажется ей сатирическим. Я молчал, боясь сказать слишком многое. Даже король старался замять разговор, говоря об Ариосто. Он выразил желание прочитать его вместе со мною. Я ему отвечал, поклонившись и цитируя Горация: «Tempora quaeram» (Изыщу время). Спустя несколько дней я встретил короля, который, давая мне поцеловать свою руку, всунул мне бумажку, которая помогла мне уплатить долги: тут было двести дукатов. С тех пор я присутствовал при одевании короля, не пропуская ни одного дня. Мы, кажется, обо всем говорили, за исключением Ариосто; он довольно хорошо понимал итальянский язык, но не говорил на нем. Всякий раз, когда я вспоминаю достоинства этого монарха, я не могу понять, каким образом он наделал так много ошибок, из которых главная — та, что он пережил свою родину. Не все мои знакомства в Варшаве были такого высокого полета. Так, у меня побывала с визитом Бинетти, приехавшая из Лондона со своим мужем, танцором Пиком. Они ехали из Вены в Петербург. Король сказал мне, что желает ангажировать ее на неделю и предложил ей тысячу дукатов. Я сейчас же поехал с этим известием к Бинетти, которая не верила своим ушам. Прибытие князя Понятовского, которому было поручено сделать ей это предложение от имени короля, — убедило ее. В три дня Пик устроил балет. Томатис взял на себя декорации, костюмы и оркестр. Эти новоприбывшие так понравились, что их ангажировали на год, что очень не понравилось Катай, другой танцовщице: Бинетти не только затмила ее, но и отбила у нее поклонника. Вскоре у Бинетти оказалось роскошное помещение и множество поклонников, между которыми был граф Мочинский и камергер граф Браницкий*, друг короля.

Публика разделилась на две партии: катаистов и бинеттистов. Понятно, что я принадлежал к последним, но не мог слишком явно выказывать этого, боясь наделать себе врагов из Чартырыжских, горячих поклонников Катай. Один из них, князь Любомирский, был ее любовником, и я оказался бы дураком, если бы предпочел дружбу балерины этим высоким связям. Бинетти упрекала меня в этом и заставила обещать, что я не буду бывать в театре. Ее главный поклонник, Ксаверий Браницкий, камергер, был уланским полковником: ему было не более тридцати двух лет от роду, он служил во Франции и теперь только что приехал из Берлина, где он был польским посланником при дворе Фридриха. Бинетти, ненавидевшая Томатиса, уговорила Браницкого отомстить за нее этому господину, который в качестве директора театра постоянно делал ей неприятности. Вероятно, что Браницкий обещал ей это, но читатель сейчас увидит, что за это дело он принялся несколько странно.

20 февраля Браницкий отправился в Оперу. Начался уже второй балет. Он вошел в ложу Катай. Там находился Томатис. Как один, так и другая, увидав входящего камергера, предположили, что он поссорился с Бинетти. Браницкий был очень любезен и у двери ложи предложил даме руку. Томатис следовал за ними. Я был в вестибюле, когда канцлер, севший в карету вместе с Катай, крикнул директору следовать за ним в другой карете. Тот отвечал, что он ездит только в своей карете. Браницкий приказывает кучеру ехать; Томатис останавливает его. Канцлер, принужденный выйти, приказывает своему лакею дать пощечину Томатису. Сказано — сделано. Бедный Томатис до такой степени смутился, что и не подумал тем же ответить лакею. Он бросился в свою карету и уехал. Я пришел домой почти в таком же состоянии духа, как и Томатис: я предвидел печальный исход всей этой истории. История быстро распространилась по городу, и Томатис не смел никуда показываться. Он жаловался королю, но и сам король не мог настоять на удовлетворении, так как

Браницкий сказал, что он только отвечал на оскорбление. Томатис говорил мне, что он нашел бы средство отомстить Браницкому, но это стоило бы ему слишком дорого. Он вложил в театр до сорока тысяч цехинов, которые он бы несомненно потерял, если бы был принужден выехать из Польши. Что же касается Бинетти, то она торжествовала, когда я увиделся с нею, она говорила, что принимает самое горячее участие в деле Томатиса, которого лицемерно называла своим другом, но ее радость слишком была сильна, и она не могла ее скрыть. Ее лицемерие оттолкнуло меня от нее, тем более что я смутно понимал, что и мне она готовит нечто подобное. Но я не имел в перспективе потери сорока тысяч цехинов, и потому мне нечего было бояться ее поклонника. К тому же я его никогда не видал, никогда не встречал, даже у короля. Необходимо прибавить, что в Польше Браницкого все ненавидели, так как полагали, что он предан России. Один лишь король сохранил к нему остаток дружбы. К тому же поведение Его Величества по отношении к своему камергеру определялось политическими соображениями. Я знал, что мое положение не дает повода ни к какой клевете: я воздерживался от игры и от всякого рода интриг. Я усидчиво работал для короля, надеясь быть его секретарем. В день Св. Казимира при дворе был большой прием, на котором и я присутствовал. По выходе из-за стола король мне сказал: «Будьте на спектакле». Так как предполагалось в первый раз играть национальную драму на польском языке и так как этот опыт нисколько меня не интересовал, то я стал извиняться, но король настаивал. Я последовал за Его Величеством. Почти весь вечер я провел в его ложе, и когда король уехал после второго балета, я отправился за кулисы поздравить Казаччи, пьемонтскую балерину, очень понравившуюся королю. По дороге я остановился у ложи Бинетти, которой дверь была открыта; не успели мы обменяться двумя-тремя словами, как вошел Браницкий. Я поклонился ему и удалился, поступок, в котором я себя впоследствии упрекал. Казаччи была в восторге от похвал, принесенных мною, но любезно упрекала меня в недостатке внимательности с моей стороны: и действительно, это был мой первый к ней визит. Мы говорили об этом, как вдруг Браницкий, очевидно с намерением следивший за мной, быстро вошел в ложу в сопровождении некоего Бининского, полковника в его полку.

— Сознайтесь, господин Казанова, что я некстати являюсь. Вы ухаживаете за этой дамой?

— А разве она, граф, недостаточно обаятельна?

— Она до такой степени обаятельна, что я объявляю вам, что влюблен в нее и не потерплю никакого соперника.

— В таком случае, я скромно ретируюсь.

Граф гордо и несколько презрительно взглянул на меня.

— Вы благоразумны, господин Казанова. Итак, вы мне уступаете место?

— Немедленно, граф. Кто может быть настолько груб, чтобы соперничать с человеком вашего достоинства?

Кажется, я сопровождал мою фразу улыбкой, которая не понравилась Браницкому. Он отвечал:

— Я считаю трусом всякого, кто оставляет занятую позицию при первой угрозе.

Я не совладал с первым движением и схватился рукой за шпагу. Но спохватившись вовремя, я ограничился пожатием плеч презрительно и вышел из ложи. Не успел я сделать и четырех шагов по коридору, как услышал слова: «Трус венецианец», сказанные вслух.

— Граф Браницкий, я вам докажу где и когда вам угодно, что трус венецианец не боится польского вельможи.

На этот раз я решился не отступать. Я ожидал Браницкого на улице, рассчитывая на то, что заставлю его драться. Но напрасно, никто не явился. После получасового ожидания я, весь дрожа от холода, сел в первую попавшуюся мне карету и отправился к воеводе русскому, у которого ужинал король.

Размышляя о моем приключении, я поздравлял себя, что моя счастливая звезда избавила меня от появления графа. Мы, может быть, дрались бы, — чего я, конечно, желал; но вероятно также и то, что Бининский, его приспешник, вонзил бы свою саблю в меня: последствия оправдывают мое подозрение. Под внешностью светскости и мягкости поляки сохранили кое-какую дикость. Как в порывах их дружбы, так и в проявлениях их злобы виден еще сармат или скиф. Они как будто не понимают, что правила чести запрещают действовать против врага массой. Было очевидно, что граф так настойчиво преследовал меня только с намерением поступить со мной, подобно тому как он поступил с Томатисом. Пощечина, правда, не была дана, но я, тем не менее, чувствовал себя оскорбленным, и дуэль между нами была решительно необходима. Но как это сделать? Это было очень трудно.

Воевода принял меня с своей обыкновенной любезностью и предложил мне играть. Видя, что я все время зеваю, он спросил меня, где я витаю?

— Очень далеко отсюда, — отвечал я. — Когда играют с видным лицом, отвечал он, — неприлично быть рассеянным.

Он бросил карты и удалился. Сконфуженный этим обстоятельством, я хотел уже уйти, но дали знать о прибытии короля. Известие оказалось неверным: Его Величество не мог приехать. Это весьма огорчило меня, так как я решился изложить все дело Его Величеству. Ужин прошел печально. Я сидел по левой стороне князя, который не говорил со мной. К счастию, о моем приключении рассказал князь Любомирский, защищая меня.

— Браницкий, — сказал он, — был пьян; лицо, подобное вам, не может чувствовать себя оскорбленным грубостью вельможи.

С этой минуты воевода опять стал со мной любезным, и когда встали из-за стола, он отвел меня в сторону, и я имел возможность рассказать ему, что случилось.

— Теперь я не удивлен вашей рассеянностью, господин Казанова, — я искренно сожалею о вас, дело — серьезное.

— Не найдете ли возможным, Ваша Светлость, дать мне совет?

— Не спрашивайте меня советов; вам остается лишь следовать вашим собственным внушениям.

Поделиться с друзьями: