Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мене, текел, фарес
Шрифт:

Я пожала плечами, потому что я совсем даже не возмущалась. Я просто ждала, когда ветер переменится и отец Ерм постепенно начнет охладевать к Папе, так же как когда-то он охладел к старообрядцам и «цивилизованному миру».

— Это же канонически легитимно, — объяснял он, — ведь Римская Церковь — первая. Потом — Константинопольская, Антиохийская, Александрийская, Иерусалимская, а потом лишь Русская... Историю надо знать. Что вы заладили — Православие, Православие...

По лесной дороге машины в это время года уже почти и не ездили. Пришлось идти на шоссе и делать крюк в двадцать пять километров.

Мужик, который меня подобрал, наверное, решил меня развеселить

и задал вопрос:

— Скажите, вы могли бы полюбить радикала?

— Что-что? — строго переспросила я.

— А вот и неправильно, — взорвался он вдруг бешеным хохотом. — Вы должны были спросить: ради чего-чего? Ну что — дошло? Это я вчера по телевизору слышал...

Троицкий монастырь было не узнать — монахи сновали мимо с каменными озабоченными лицами, а один — так даже шарахнулся от меня. Лишь Иустин помог найти монастырскую машину для Петровича.

— Она меня укусила, потому что я сам к ней полез, — объяснял Петрович. — Была уже замерзшая, безобидная, а я ее стал бередить, крутить, дразнить... Вот как. А не трогал бы, был бы сейчас целый.

Морщась, он поглаживал перевязанную корявую руку.

Вечером я пришла к отцу Ерму.

— Вы думаете, есть подлинное единство у Поместных Православных Церквей? — спросил он. — Ничуть. Каждая сама по себе. А почему? Потому что нет единого авторитета, каким бы мог быть Папа. Только он может в духе и истине соединить все Христовы Церкви, восстановить должную вертикаль власти, внести непререкаемое единоначалие и противостоять напору антицерковных сил. Его вселенскость должна положить предел секулярному глобализму...

Мы сидели с ним в его мастерской. Вокруг на скамейках, прислонившись к стене, стояли его новые иконы — святые были на них с католическими тонзурами на головах. Но я мысленно сказала себе, что они, может, просто пожилые — ну, Николай Угодник, Григорий Богослов, первомученик Стефан. Вроде как им так и положено, вроде как облысели, что ли.

— Нет, я в католичество переходить не собираюсь, — продолжал отец Ерм, — этого от меня никто и не хочет, это и не надобно: какие переходы, когда Церковь в мистическом плане — едина? У нас общий Символ веры — ведь они отказались от филиокве, вы знаете? Мы признаем их таинства, их священство, как и они признают наши. Так что — какие переходы? Ну что вы смотрите на меня с таким ужасом? Где вы видите измену вере? В чем это я предаю Церковь? Это все невежество. Бабкины пересуды. Кликушество. Что вы все время плачете, как будто у вас кто-то умер?

Ах, я не плакала, хотя мне вдруг стало ужасно грустно. Я просто вдруг поняла, что мне здесь совершенно нечего делать. Привезла человека из лазарета, и теперь все! Плачь, пой, гуляй, отдыхай, трудись... Но только — живи своей жизнью. Есть такое качество собственной жизни — «своя», «не своя», «чужая»... Это как в песне про какого-то казака. Вот он стоит, казак молодой, перед дверями, «убивается», а ему выносят каждый раз из этого дома что-нибудь этакое — то шапку беличью, то шубу соболью, то саблю вострую, а то и «сундуки, полны добра», а он на все это роскошество — «это не мое, это не мое!» То — «это батюшки маво», то — «это зятя моего», а то — «это враженьки маво», ну и так далее. А потом — «вывели ему вороного коня», а он опять — «это не мое, это не мое, это братушки маво». Много чего ему еще и выносят, и выводят, но все это он не принимает, все это, говорит он, «не мое». А что для него — «мое»: «это вот мое, это вот мое!»? Оказывается, некая Настасьюшка, — вот это, «Богом суженое, Богом ряженое». Прекрасная такая песня. Ее в свое время — еще на Афонской горке — чудно так певали на два голоса Дионисий

и сбежавший из монастыря «ради бабы» византийский регент... Вот и допелся.

— Повторяю, я никуда не перехожу, — твердо произнес отец Ерм. — Единственное, что я не могу не признавать легитимность Первого епископа — Папы. Да, я собираюсь его поминать на литургии, я уже его поминаю! Вы слышите? И что?

Сделалось невыносимо тревожно, душно. Может быть, я все-таки отравилась газом у Петровича, да еще и почти не спала, вся энергия во мне застопорилась, я сникла.

— Вы бледны, — испугался вдруг отец Ерм. — Вам что, плохо? Пойдемте на воздух. Хотите, я вас провожу?

Мы вышли в мутную февральскую мглу. Ветер клубил по небу суровые тучи. В лицо хлестала морось. Меня бил озноб.

Отец Ерм сказал, уже очень мягко, безо всякого напора:

— Повторяю, без Папы мы пропадем! Что, Патриарх наш имеет хоть какой-то авторитет? У нас каждый священник на своем приходе — сам себе и папа, и патриарх, и старец. Что хочет, то и городит. Это же раскольничий потенциал! Успокойтесь. Я начну с малого — у меня будет такой православно-католический монастырь с единой Евхаристией. Из единой чаши и католики будут причащаться, и православные... Это и означает соединение Церквей. А о чем вы молитесь за литургией? О соединении святых Божиих Церквей... Вот они здесь у меня и соединятся. Уже соединяются, соединились! Да успокойтесь же, в самом деле!

Мы шли и шли в ненастную ночь. Вдали брехали собаки, и луна ощупывала нас ядовитым своим лучом. С неба лилась какая-то муть: вода — не вода, снег — не снег.

И вдруг что-то резко переменилось, понеслись ледяные потоки. Сначала застучал поодаль, потом посыпался повсюду огромный град. Град величиной с перепелиное яйцо. Он бил нас по головам, по плечам, ударял в ссутулившиеся спины, ледяная градина угодила мне за воротник. Я с брезгливостью достала ее и ахнула: она напоминала большой раскрытый человеческий глаз. Да-да, из нее на меня глядел черный зрачок.

Мы кинулись бежать назад, в монастырь. Но град не отпускал нас, и все падали, падали, сыпались с неба эти страшные глаза, покрывая стылую стонущую землю. Наконец мы домчались до мастерской. Я прихватила с собой градину, валявшуюся у порога. Мы положили ее на блюдце и долго разглядывали светлую роговицу, кропотливо сработанную радужную оболочку и бездонный зрачок.

— Что это за знамение? — поежилась я. — Древние халдеи так представляли смерть — она сплошь усеяна множеством глаз.

Игумен Ерм поморщился.

— Терпеть не могу такого рода мистики.

Положил глаз себе на ладонь и вдруг стал расколупывать его пальцами.

— Может, не надо, — попросила я. — Пусть себе лежит как лежал.

Но он с упорством принялся разламывать его, тереть, крошить...

— И все-таки, — сказал он, когда глаз почти растаял в его руках и он кинул его на блюдце, — советую вам пересмотреть свое отношение к Папе. Не ожидал от вас такой косности. Конечно, вам у Петровича неуютно. Я построю вам дом — прямо здесь. Пожалуйста, живите, читайте, пишите.

На меня в упор глядели святые с тонзурами на головах.

— Ну и где теперь этот пристальный глаз? — спросил отец Ерм, кивая на густую жижицу в блюдце с золотым ободком.

Действительно, все растаяло — и радужка, и зрачок.

— Поздно. Вы устали, — примирительно сказал он. — Завтра.

Град уже кончился, и повалил снег. Я шла, спотыкаясь об эти огромные глаза, посыпавшиеся вдруг с небес. По понятной причине я боялась на них наступить, и потому мне пришлось совершать нечто вроде танца: шаг в одну сторону и в другую — два.

Поделиться с друзьями: