Мережковский
Шрифт:
Дмитрий Сергеевич Мережковский родился 2 (14) августа 1865 года в Петербурге, в одном из флигелей Елагина дворца, где семейство Сергея Ивановича традиционно проводило летние месяцы. Он был поздним ребенком (младше в семье была только сестра Вера), и, как это часто бывает, симпатии родителей и старших детей по отношению к нему оказались обратно пропорциональны: первые явно благоволили к «младшенькому», вторые – особенно не жаловали. Впрочем, как мы уже знаем, и приязнь, и неприязнь в клане Мережковских воплощались в весьма своеобразные формы. К тому же и характер у маленького Мити оказался нелегким. Это был крайне возбудимый и впечатлительный мальчик, очень болезненный и хрупкий; здесь, очевидно, сказывалось материнское начало. Внешне же Митя пошел в отца – невысокий, хотя и изящно сложенный, с неправильными чертами всегда очень бледного лица, характерными скулами, как бы «всасывающими» щеки (с годами эта фамильная схожесть становилась все заметнее).
Ребенок с самых первых лет пугал домашних необъяснимыми
Маленький мальчик был очень религиозен, причем его религиозность сопровождалась какой-то неподдельной и явно не детской мистической экзальтацией. Тому немало способствовала нанятая няня – «почтенная старушка», любившая рассказывать своему питомцу сюжеты Четьих миней:
Мне жития угодников святых Рассказывала няня, как с бесами Они боролись в пустынях глухих. Как некое заклятие трикраты Монах над черным камнем произнес И в воздухе рассыпался проклятый, Подобно стае воронов, утес: Я слушал няню, трепетом объятый И любопытством, полный чудных грез, От ужаса я «Отче наш» в кроватке Твердил всю ночь в мерцании лампадки.Мережковский был замкнутым и нелюдимым ребенком, «угрюмым, как волчонок», во время визитов посторонних постоянно прятался по углам, дичился не только гостей, но и братьев. У него был собственный мир, в который претворяла «скучную казенную квартиру» его яркая фантазия, – мир сказочный, чарующе прекрасный и опять-таки пугающе страшный своей таинственностью:
…Чудилась мне тайна в нишах темных, В двух гипсовых амурах, в зеркалах, В чуланах низких, в комнатах огромных, — Все навевало непонятный страх…Он очень рано научился читать, и границы мира, созданного его фантазией, вдруг неимоверно расширились. Первым чтением, поразившим его настолько, что потом он был верен этой детской привязанности до конца дней, были сказки «Тысячи и одной ночи». Тогда, в детские годы, вырабатывалась единственная форма «непростительной праздности», от которой он, вечный труженик, не понимавший, что значит слово «отдых», никогда не мог отказаться: вечером стащить на кухне горсть конфет, засахаренных орешков и чашку горячего шоколада, залезть в глубокое кресло, зажечь лампу с обязательным зеленым абажуром, взять заветный истрепанный том – и часа два-три провести в компании «султанов, евнухов и жен Шахерезады».
К арабским сказкам позднее добавились романы Даниэля Дефо, Фенимора Купера, Жюля Верна и Густава Эмара.
Он был, в полном смысле этого выражения, «книжным мальчиком». Одиночество с книгой – его естественное состояние еще задолго до гимназических лет, когда, не имея товарищей (и не желая заводить знакомства), он целиком и полностью погрузится в мир литературы. Это было обусловлено еще и тем, что раннее его детство проходило без общения со сверстниками: у старших братьев и сестер (за исключением Сергея, совершенно противоположного по складу характера) были свои интересы, – и почти без общения с родителями: Сергей Иванович всю вторую половину шестидесятых годов находился в бесконечных разъездах, а Варвара Васильевна, хоть и скрепя сердце, вынуждена была, как говорилось, его постоянно сопровождать. Единственный человек, с которым он принужден был общаться ежедневно, – «бонна» Амалия Христофоровна, старая дева, беззаветно преданная семье Мережковских и почитавшая служение хозяевам единственным смыслом своей жизни. Добрый, но очень недалекий и запуганный строгостями Сергея Ивановича человек, она могла лишь обеспечить безупречный уход за многочисленными питомцами, сочетаемый с режимом строгой экономии и отчетности:
Я помню туфли, темные капоты, Седые букли, круглые очки, Чепец, морщины, полные заботы, И ночью трепет старческой руки, Когда она записывала счеты И все твердила: «Рубль за башмаки… Картофель десять, масло три копейки»… И цифру к цифре ставила в линейки.Книги с детских лет заменяли ему общение с людьми, литературные герои становились «вечными спутниками», реальность которых превосходила в его глазах реальность существующего окружения, и, главное, одиночество с тех
же самых детских лет как бы «обживалось» им в качестве единственно комфортной формы существования. Малыш, гуляющий по Летнему саду, удивлял и даже пугал няньку тем, что упорно не желал играть со сверстниками, неспешно и важно кружил по аллеям, словно углубясь в беседу с самим собой. Чуть повзрослев, летом, когда семья жила на даче близ Елагинского дворца, Митя устраивал себе нечто вроде «воздушной кельи» – между ветвей корявой сосны над прудом он прибил доски и каждый день, «как белка», забирался в это «гнездышко», проводя часы (и, в общем, дни) в чтении и созерцании: Стремясь туда, где нет людей, к свободе…И затем – всю жизнь он будет во власти «темного ангела одиночества»:
И хочу, но не в силах любить я людей: Я чужой среди них; сердцу ближе друзей — Звезды, небо, холодная, синяя даль И лесов, и пустыни немая печаль…Там же, на елагинской даче, уже в гимназические годы он испытает первую влюбленность, тоже очень «литературную», в духе сервантесовского Рыцаря печального образа – двойную. В роли Альдонсы здесь выступала местная прачка Лена – румяная, здоровая девка, вся в веснушках и «с глазами почти без мысли», Дульсинеей же была прекрасная незнакомка, встреченная в церкви, – «вся в белом кружеве». Разумеется, ни та ни другая не подозревали, что они обрели в маленьком гимназисте паладина sans peur et sans reproche: Лена стирала белье в огромном корыте, вынесенном во двор, и потом, развесив мокрые простыни сушиться, пила чай и болтала с кухарками, а «принцесса Белая Сирень», как оказалось впоследствии, любила по вечерам играть в крокет с юнкерами.
Первые годы учения в 3-й Петербургской классической гимназии мало что изменили в характере юного Мережковского – он так же дичился одноклассников, как ранее – братьев и сестер, у него не было привязанности к наставникам (за исключением, возможно, учителя латыни Кесслера, поразившего воспитанника фанатической преданностью латинской грамматике, так что «неправильная форма падежа ему казалась личным оскорбленьем»). В младших классах гимназии Мережковский – примерный ученик, внешне очень спокойный и деловитый, дисциплинированный и работоспособный, к вящей радости Сергея Ивановича. Жизнь его однообразна: утром и днем – гимназические классы (гимназия располагалась недалеко от дома Мережковских, на Гагаринской улице), затем – одинокая прогулка и вечера напролет за учебниками. Никаких шалостей с одноклассниками, никаких провинностей. Единственный проступок – конфликт с учителем алгебры Поповым из-за расстегнутых пуговиц на мундире (за это Мережковскому пришлось отсидеть несколько часов в гимназическом карцере, чем он был несказанно горд, тут же вообразив себя подвижником первых веков христианства, брошенным язычниками в темницу).
Между тем в застенчивом, молчаливом и тихом подростке шла исключительно интенсивная внутренняя духовная работа.
Именно на этот период приходятся те самые «искусительные беседы» с Константином, о которых рассказывалось выше. К «теоретическим» колебаниям прибавилось и неожиданное сугубо личное переживание: гимназический священник, готовя класс к принятию Святых Тайн, рассказал воспитанникам назидательную притчу о нераскаянном грешнике, недостойно вкусившем от Причастия: язык кощунника, сожженный Христовыми Тайнами, обратился в змеиное жало. Слушая священника, мальчик вдруг вспомнил свои собственные сомнения, рожденные размышлениями над словами брата (и, вероятно, еще более усугубленные зрелищем пресловутых инфузорий-каннибалов). Несколько дней перед причащением он, по его собственному признанию, «ждал беды», веря, что его «накажет Бог», ибо при всех его усилиях он никак не мог отвязаться от этих воспоминаний, а следовательно, пребывал нераскаянным. Однако все «вышло просто, без чудес», и это, как ни странно, еще более поразило юного мыслителя – поразило настолько, что он похудел, как будто бы в болезни, стал плохо спать и есть и, отказавшись идти на пасхальные гуляния, бесцельно слонялся по комнатам, вызывая своим видом беспокойство родителей.
Рождалась в сердце вещая тревога. И бес меня смущал…Поразительно, что во всей истории ранних отроческих «сомнений» будущего апологета «нового религиозного сознания» содержится не только удивительно глубокое для ребенка личное переживание метафизического содержания таинства, но и то, что исходом этих «сомнений» стало не разочарование в религиозных чувствах, не утрата веры, как это часто бывает при переходе от наивного, младенческого мировосприятия в мир взрослых прагматических ценностей, а мощный импульс к новым исканиям, порожденный осознанным противоречием между незыблемым сердечным убеждением в бытии Божием и рассудочным скепсисом, внушаемым «демоном науки». Большинство сверстников Мережковского в ту пору с легкостью уступали в подобной ситуации логичным и внешне неотразимым доводам рассудка, доводам популярных материалистических учений.