Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Преодолевая ужас, поднял он плеть еще раз, но почувствовал на пальцах липкость крови, которой была смочена плеть, и отбросил ее с омерзением.

Все окружили царевича, сняли с дыбы и положили на пол.

Петр подошел к сыну.

Царевич лежал, закинув голову; губы полуоткрылись, как будто с улыбкою, и лицо было светлое, чистое, юное, как у пятнадцатилетнего мальчика. Он смотрел на отца по-прежнему, словно хотел ему что-то сказать.

Петр стал на колени, склонился к сыну и обнял голову его.

– Ничего, ничего, родимый! – прошептал царевич. – Мне хорошо, все хорошо. Буди воля Господня во всем».

…Чтобы хорошо писать – страдать надо, страдать!

В феврале – марте 1881 года пророчество Достоевского стало сбываться в жизни Мережковского.

Детство кончилось.

* * *

Два последних гимназических года многое меняют в жизни нашего героя. Его всегдашняя отчужденность от сверстников оказывается,

наконец, преодоленной: возникают многочисленные знакомства, никогда, правда, не перерастающие в собственно дружбу,– особенность весьма любопытная, на которой стоит остановиться.

Всю свою жизнь – за одним только исключением, о котором будет сказано ниже, – он остается как бы органически неспособным к дружеской связи, подразумевающей обоюдный личный интерес и предельную личную же откровенность.

Мережковский почти никогда не позволяет себе откровений личного толка и в большинстве случаев остается если не глухим, то, по крайней мере, внутренне равнодушным к «личному» в жизни своих многочисленных знакомых. Представить его не то чтобы «сплетничающим», но даже сколь-нибудь живо интересующимся текущими обстоятельствами их быта– просто невозможно. Эта черта, вообще изначально симпатичная, в нем приобретает оттенок какой-то болезненности, тем более заметный на фоне традиционного русского тяготения к «разговорам по душам». Георгий Адамович, хорошо знавший Мережковского в последний, эмигрантский период его жизни, писал о безотчетной, инстинктивной непримиримости ко всякому проявлению русского дружеского «панибратства», даже самого невинного: «…Наши отечественные рубахи-парни и души нараспашку всех типов неизменно шарахались от него, как от огня». «У него не было ни одного друга, – подтверждает Зинаида Гиппиус. – Вот как бывает у многих, нашедших себе друга в университете, сохраняющих отношения и после. Иногда – реже – сохраняется даже гимназическая дружба. Но у Д‹митрия› С‹ергеевича› никакого „друга“ никогда не было. Множество дружеских отношений и знакомств, но я говорю не об этом».

Однако, странно нечувствительный к личной человеческой близости, он обладает огромной способностью к близости интеллектуальной, способностью заинтересовать, увлечь, привязать к себе людей не бытовым, но, так сказать, «бытийным» обаянием. «…Среди нас Д. С. был центром, – продолжает Гиппиус. – Но отнюдь не был он тем, кого называют „душой общества“. Никого он не „занимал“, не „развлекал“: он просто говорил весело, живо, интересно – об интересном. Это останавливало даже тех, кто ничем интересным не интересовался».

Уже в гимназии у него появляются не друзья, а «постоянные собеседники», проводящие многие часы в разговорах самого отвлеченного толка. В «Автобиографической заметке» Мережковский называет два имени – «очень благородного юношу» Ю. Н. Коррнбута-Кубитовича и Е. А. Соловьева, горячего поклонника Спенсера и Конта, убежденного скептика и материалиста (Соловьев станет впоследствии известным критиком и историком литературы, писавшим под псевдонимом «Андреевич»).

Отголоски этих «философических бесед» проявляются в гимназических сочинениях Мережковского. Так, в работе о Ломоносове он явно бравирует «либеральной» терминологией: «Значение писателя для современной ему эпохи определяется той долей общечеловеческого развития и просвещения, которую он приносит с собой; он может и должен быть не только поэтом, почерпающим свое откровение из отвлеченной области чистой красоты, но вместе с тем общественным деятелем, передовым бойцом истины и добра; могущество нравственного влияния, сила пламенного слова – вот его оружие; им пролагает он, как доблестный герой, свободный путь себе и своим последователям сквозь глубокий мрак коснеющего невежества, предрассудков и зла». Это невинное философское «фрондерство» привлекало сочувственное внимание как одноклассников, так и учителя словесности Мохначева, у которого Мережковский становится «первым учеником». Впрочем, репутация «возмутителя спокойствия» вскоре подтверждается и еще более необычным образом.

В выпускном классе Мережковский увлекается молье-ровскими пьесами и организует кружок энтузиастов для постановки на гимназической сцене «Тартюфа». Он сам проводит регулярные заседания, на которых делает пространные доклады, разбирая характеры персонажей, причем в таком остро современном и обличительном духе, что «мольеровским кружком» всерьез заинтересовались… агенты тайной полиции. Времена были смутные, всюду мерещились террористические заговоры. В конце концов, любителей Мольера вызвали повестками в известное здание у Цепного моста, где они долго разъясняли соответствующим чинам, что их пристрастие к «Тартюфу» не ведет к ниспровержению существующего строя. Деятельность кружка пришлось прекратить, а его руководитель получил первый в жизни наглядный урок того, что в России «слово воистину есть глагол».

Но,

конечно, главным, что делало Мережковского популярной фигурой в глазах одноклассников, являлась его причастность к «большой литературе»: как уже говорилось, в 1880–1883 годах его стихотворения появляются в петербургской периодике. А для самого Мережковского вхождение в литературный мир было связано и с появлением в его жизни человека, который стал первым и единственным другом нашего героя.

Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат, Кто бы ты ни был, не падай душой. Пусть неправда и зло полновластно царят Над омытой слезами землей, Пусть разбит и поруган святой идеал И струится невинная кровь, — Верь: настанет пора – и погибнет Ваал, И вернется на землю любовь!

Эти строки стали настоящим «символом веры» для поколения Мережковского.

Автор стихов – Семен Яковлевич Надсон – начинал свое стремительное восхождение к вершинам славы. Начало 1880-х годов – время ослепительного расцвета его популярности. Выпускник Павловского военного училища, молодой офицер крондштадтского Каспийского полка, обладающий помимо литературного таланта удивительным обаянием и декламаторским даром, производил своими выступлениями в петербургских литературных аудиториях сенсацию. Его сравнивали с Лермонтовым. Его прочили в наследники Некрасова. В его честь устраивали балы и литературные вечера. Книга его стихов, появившаяся в 1885 году, получит Пушкинскую премию, разойдется за три месяца и будет многократно переиздана:

В больные наши дни, в дни скорби и сомнений, Когда так холодно и мертвенно в груди, Не нужен ты толпе – неверующий гений, Пророк погибели, грозящей впереди. Пусть истина тебе слова твои внушает, Пусть нам исхода нет, – не веруй, но молчи… И так уж ночь вокруг свой сумрак надвигает, И так уж гасит день последние лучи… Пускай иной пророк, – пророк, быть может, лживый, Но только верящий, нам песнями гремит, Пускай его обман, нарядный и красивый, Хотя на краткий миг нам сердце оживит… (С. Я. Надсон «В больные наши дни, в дни скорби и сомнений…»)

В то время в Петербурге нельзя было представить студента первых курсов, гимназистки старших классов или курсистки, которые не знали бы наизусть почти всех стихотворений Надсона. Доверие и симпатия к молодому поэту (Надсон родился в 1862 году) были у юных читателей настолько велики, что, встречая в его новых стихах упоминания о болезни, страдании или скорой смерти, многие, не скрывая слез, рыдали над этими строками, как если бы получили известие о несчастии, случившемся с родным существом. «Сознание болезненного бессилия, разочарование в утилитарных идеалах, страх перед тайной смерти, тоска безверия и жажда веры – все эти современные мотивы Надсона произвели быстрое и глубокое впечатление даже не столько на молодое, сколько на отроческое поколение 80-х годов». Автобиографизм этого замечания Мережковского очевиден. Впечатление, вероятно, было настолько «быстрым и глубоким», что «новообращенный» поклонник Надсона решается на письменную исповедь. «…Он мне прислал полное отчаянья письмо, – вспоминал Надсон, – вообще, он мой брат по страданию: у нас с ним есть на душе одно общее горе, и я рад был бы, если б мог хоть немножко его поддержать».

Завязывается переписка, перешедшая затем в тесное личное общение, – и юный гимназический поэт надолго попадает под неотразимое обаяние личности Надсона («Я очень счастлив на друзей, – признавался Семен Яковлевич, – куда я не появляюсь, я всюду создаю их себе в самое короткое время. Говорят, в моем характере есть что-то открытое, детское, что привлекает к себе»). «…Мир – прекрасен, и, конечно, одна из лучших вещей в нем – дружба», – заключает Мережковский одно из писем к Надсону, а в другом трогательно просит поэта писать почаще: «Вы знаете, Семен Яковлевич, как бесцветна и уныла моя жизнь, Вы знаете, как я дорожу возможностью хотя на минуту отвести душу в дружественной беседе». Впрочем, одними «дружественными беседами» их общение не ограничивалось. Надсон, будучи сам новичком на петербургском литературном олимпе, все же принимает деятельное участие в творческой судьбе своего нового знакомца, и именно в качестве надсоновского «протеже» Мережковский входит в круг «Отечественных записок».

Поделиться с друзьями: