Мережковский
Шрифт:
Для Вячеслава Иванова и язычество, и христианство были абсолютно равны, относясь друг к другу, как «тезис» относится к «антитезису». Языческий бог экстаза Дионис и Христос для него – один и тот же Неведомый Бог, открывшийся в первом случае с «чувственной», а во втором – с «разумной» стороны. Из этого следовал самый главный в учении Иванова практический вывод: современному интеллектуалу для того, чтобы религиозно устроить свою жизнь, не нужно церемониться с христианством (тем более – с православием), впрочем, равно как и с «традиционным» язычеством. И то и другое – уже изжившие себя формы религиозного познания. Сейчас наступает эпоха «синтеза», то есть созидания «третьей», принципиально отличной как от язычества, так и от христианства религиозности. Форма ее воплощения – мистическая импровизация, «свободное жизнетворчество», признающие всё,
Практика ивановской «синтетической религии», подхваченная русской творческой интеллигенцией с гораздо большим энтузиазмом, нежели «новое религиозное действие» Мережковского, – впечатляет. Друг Блока, писатель и публицист Евгений Павлович Иванов сообщает в письме поэту подробности одного из типичных «богослужений» этого рода, которое состоялось по инициативе Вячеслава Иванова 2 мая 1905 года у Минского.
«…Было решено произвести собрание, – пишет Иванов, – где бы Богу послужили, порадели, каждый по пониманию своему, но «вкупе»…» Сказано – сделано. Собирались в полночь, с женами и девицами. Сначала пили чай, читали стихи и «делали ритмические телодвижения». Потом в темной зале сидели на полу, в кругу, взявшись за руки. Во тьме раздавались взрывы истерического хохота и крики: «Ой, нога затекла!» – «Ой, кто-то юбку дергает!» Свечи то зажигали, то гасили – и так в течение двух часов. Далее избрали «жертву» – молодого музыканта-еврея, целовали у него руки, потом повалили, растянули «крестом», разрезали жилу под ладонью, нацедили кровь в кубок с вином и пустили пить по кругу. С одной из женщин сделался припадок… «… Я знал, – вспоминал об этом времени Андрей Белый, – нескольким юным девушкам лозунги В. Иванова отлились; я знал: в „модном“ публичном доме выставлен портрет его почетного посетителя, известного всем писателя (для заманки „гостей“); я знал: в одном доме супруг и супруга преследовали барышню: супруга – лесбийской любовью, супруг – …? Но он был не прочь поухаживать и за юношами; скажут: личная жизнь; нет, в данном случае практика стихов об „объятиях“; несколько шалых дамочек, взяв клятву молчания с понравившегося им мужчины, появлялись перед ним голыми, на него нападали».
На одном из заседаний московского Литературно-художественного кружка, председателем которого был Брюсов, поэт Александр Курсинский, впав в истерический транс, залез на трибуну и кричал истошным голосом:
– Я желаю совершить преступление!.. Я бы… я… я… изнасиловал бы всех!!!
Публика восторженно аплодировала.
Все это и были проявления «новой религиозности», долженствующей, согласно учению Вячеслава Иванова, сменить в XX веке «изжившее себя» христианство.
«Вечер… Мережковский, маленький уютный, ласково ходит по комнате, и то раздается его смех, то молнией разрезает он разговор, – вспоминает Белый одно из своих посещений дома Мурузи в 1903–1905 годах. – …Тут, в уютной квартирке на Литейном столько раз приходилось мне присутствовать при самых значительных, утонченных прениях, наложивших отпечаток на всю мою жизнь. Тут создавались новые мысли, расцветали никогда не расцветавшие цветы. Проходило много месяцев, и мысли эти начинали пестрить страницы журналов, иногда в искаженном, превратном освещении, без огня, без правды, и о них говорили: „Вот новое течение, вот эротизм, вот мистический анархизм“. И Мережковский хохотал, видя свое, так превратно понятое».
Все это было бы смешно, Когда бы не было так грустно…Бесчисленное количество раз в книгах и статьях этого времени Мережковский говорил о демонической природе смеха, связанного с «пошлым» смешением «высокого» и «низкого». Сейчас он на своей собственной шкуре убедился в своей же прозорливости.
«Одни говорят: нельзя быть живым, не отрекшись от Христа. Другие: нельзя быть христианином, не отрекшись от жизни. Или жизнь без Христа, или христианство без жизни. Мы не можем принять ни того, ни другого. Мы хотим, чтобы жизнь была во Христе и Христос в жизни. Как это сделать?»
Этот безнадежный вопрос Мережковского, прозвучавший трагической весной 1903 года со страниц «Нового пути», – канул в пустоту, остался без ответа. Вокруг нашего героя разыгрывалась воистину дьявольская фантасмагория. «Каждый день новые недоразумения и обвинения, – хладнокровно констатирует ситуацию Гиппиус в письме Перцову (20 апреля 1903 года). – Каждую минуту воздух тяжелее. Объясниться и в главном, в том, что мы не сатаны, а христиане, и монархисты, а не революционеры (на две разных стороны, на два разных взгляда), – и то нельзя, а уж тонкости!.. Что ж, вам нравится погибнуть молча, с ярлыками: 1) сатанисты 2) просвирни 3) крепостники 4) потрясатели
основ 5) идолопоклонники (sic) 6) мракобесы и – 7) развратники-декаденты во всяком случае?»С Мережковским и его друзьями разыгрывалась старая, бесчисленное количество раз повторенная в истории Церкви, история: попытка «духовной брани», предпринятая не в меру восторженным и активным неофитом, становилась губительной для него самого. «Даже некоторые из скитающихся Иудейских заклинателей стали употреблять над имеющими злых духов имя Господа Иисуса, говоря: заклинаем вас Иисусом, Которого Павел проповедует. Это делали какие-то семь сынов Иудейского первосвященника Скевы. Но злой дух сказал в ответ: Иисуса знаю и Павел мне известен, а вы кто? И бросился на них человек, в котором был злой дух, и, одолев их, взял над ними такую силу, что они, нагие и избитые, выбежали из того дома» (Деян. 19, 13–16).
В личной жизни Мережковского в это время происходили события, которые начисто разрушали тот строй, который принято называть «привычным» и «нормальным».
Еще в 1892 году, весной, в Ницце, где Гиппиус лечилась от последствий тяжелого бронхита, на вилле профессора Максима Ковалевского Мережковские познакомились с двадцатилетним студентом Петербургского университета Дмитрием Владимировичем Философовым. Это был сын бывшего главного военного прокурора и знаменитой общественной деятельницы 1860-1870-х годов, одной из основательниц женских Бестужевских курсов. Юноша был очень красив, умен, деликатен – но продолжение это знакомство тогда не получило. Лишь через шесть лет, в канун создания «Мира искусства», Мережковский и Гиппиус вновь сходятся с давним знакомцем – Философов играл одну из главных ролей в «дягилевском кружке» и был заведующим литературной частью создававшегося журнала. Он много содействовал благополучному сотрудничеству Мережковских с «Миром искусства».
Это был еще молодой, но уже пресыщенный и разочарованный человек, страстно желавший обрести некое прочное духовное основание, «алчущий и страждущий» веры. По мере возникновения дружеских отношений оказалось, что Философов тяготится теми богемными нравами, которые царили в компании молодых эстетов: Сергей Дягилев создал некую систему «фаворитизма» в духе придворных нравов Генриха III – сочетание рыцарского этоса дружбы с утонченной содомией. (Гиппиус намекает на это в известной эпиграмме:
Курятнику петух единый дан. Он властвует, своих вассалов множа. И в стаде есть Наполеон – баран, И в «Мир искусстве» есть – Сережа.Религиозный энтузиазм Мережковского вдохновил Философова; супруги же почли долгом «спасти» молодого товарища. В процессе «спасения» Гиппиус влюбляется в Философова и у них возникает тайный «роман».
Казалось, что повторяется история с Волынским. Однако Философов тяготился возникшей ситуацией. Его мучила совесть, он чувствовал крайнюю неловкость перед Мережковским, к которому испытывал самое дружеское расположение и считал своим «наставником». «Зина, пойми, – откровенно пишет он в одном из писем, – прав я или не прав, сознателен или несознателен, и т. д. и т. д., следующий факт, именно факт остается, с которым я не могу справиться: мне физически отвратительны воспоминания о наших сближениях. И тут вовсе не аскетизм, или грех, или вечный позор пола. Тут вне всего этого, нечто абсолютно иррациональное, нечто специфическое. ‹…› При страшном устремлении к тебе всем духом, всем существом своим, у меня выросла какая-то ненависть к твоей плоти, коренящаяся в чем-то физиологическом. Это доходит до болезненности».
«Я омрачила тебя, – отвечает ему Гиппиус, – себя омрачила, отраженно – Дмитрия, но не прошу у вас прощенья, а только нужно, чтобы я же этот мрак сняла, если то мне позволят силы и правда». И она предлагает видеть в случившемся «падении» лишь обязательное искушение, провиденциальное испытание, посланное всем троим для того, чтобы они, покаявшись, смогли организовать свои отношения не на «низших», чувственных, а на высших, духовных и нравственных основаниях.
Неизвестно, насколько была искренна Гиппиус, сохранившая, как это утверждает ее секретарь и биограф Злобин, именно чувственную, страстную любовь к Философову до конца дней. Но это ее «прозрение» неожиданно придало «бытовой» семейной истории – «высокий» смысл. Все трое уверовали, что они «избраны» Провидением как провозвестники нового состояния жизни, завершающего человеческую историю. Это состояние «преображения плоти», уходящей от «любви» к «сверхлюбви», предвосхищающее райское единение человечества, когда, по слову Господа, «сподобившиеся достигнуть того века и воскресения из мертвых ни женятся, ни замуж не выходят, и умереть уже не могут, ибо они равны Ангелам и суть сыны Божии, будучи сынами воскресения» (Лк. 20. 35–36).