Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«При избытке общественных чувств – недостаток общих идей, – резюмировал он первые впечатления от общения с новыми знакомцами. – Все эти русские нигилисты, материалисты, марксисты, идеалисты, реалисты – только волны мертвой зыби, идущей с Немецкого моря в Балтийское. ‹…› Взять хотя бы наших марксистов. Нет никакого сомнения, что это – превосходнейшие люди. И народ любят они, конечно, не меньше народников. Но когда говорят о „железном законе экономической необходимости“, то кажутся свирепыми жрецами Маркса-Молоха, которому готовы принести в жертву весь русский народ. И договорились до чертиков. Не только другим, но и сами себе опротивели. ‹…› Глядя на все эти невинные умственные игры рядом с глубочайшей нравственной и общественной трагедией, иногда хочется воскликнуть с невольною досадою:

золотые сердца, глиняные головы!»

Четверть века спустя он будет писать о «невинных умственных играх превосходнейших людей» несколько иначе: «Ужас христианского человечества в том, что миром овладели сейчас, как никогда, не злые люди, и не глупые, а совсем нелюди – человекообразные, «плевелы», несущие, не только русские, но и всемирные слуги Мамоновы-Марксовы, гнусная помесь буржуа с пролетарием».

* * *

Из политических эмигрантов «первого ряда» Мережковского всерьез принял только Борис Викторович Савинков. Это был человек, история жизни которого, говоря словами Г. В. Плеханова, «могла бы заткнуть за пояс Дюма с его мушкетерами». В двадцать лет он был отчислен из Варшавского университета за участие в студенческих беспорядках и стал профессиональным революционером. В двадцать два года отсидел несколько месяцев в Петропавловской крепости, был сослан в Вологду, бежал из ссылки за границу, в Швейцарию, где вступил в Боевую организацию партии эсеров (социалистов-революционеров). Он принимал участие в самых громких террористических актах начала века – убийстве министра внутренних дел В. К. Плеве и генерал-губернатора Москвы великого князя Сергея Александровича (убийца последнего Иван Каляев был другом детства Савинкова). В мае 1906 года он был арестован в Севастополе, судим и приговорен к смертной казни, совершил неслыханный по дерзости побег из каземата севастопольской гауптвахты и через некоторое время вынырнул в Париже, где его друг, член ЦК эсеровской партии И. И. Фондамин-ский и представил его Мережковскому.

Савинков был литературно одаренным человеком. К моменту встречи с Мережковским на его литературном счету – несколько опубликованных (в нелегальной печати) очерков и рассказов, многочисленные стихотворные опыты:

Гильотина? Острый нож? Ну, так что ж! Не боюсь я гильотины, Я смеюсь над палачом…

Однако отнюдь не пристрастие к литературе («писательский зуд», как выражался Савинков) сразу же сближает его с нашим героем.

Главная тема писаний Савинкова, тема глубоко лирическая, личная – «метафизические» сомнения в правоте террора. Еще в России, в Петербурге, где он скрывался после московского покушения на генерал-губернатора, Савинков признавался своему старинному другу по вологодской ссылке, писателю Алексею Ремизову, что по ночам его посещает тень казненного Каляева, которого он сам послал на смерть, тревожат призраки жертв. Его мучил скепсис, он искал религиозного оправдания террора, не видя возможности самому согласовать несомненную альтруистическую жертвенность русских революционеров с не менее несомненной для него шестой заповедью Христа («не убий»). Савинков не скрывал от Ремизова, что эти сомнения возникли в нем не без непосредственного влияния произведений Мережковского, которыми он зачитывался в это время.

И уже в самую первую встречу, стоя напротив Дмитрия Сергеевича и внимательно глядя прямо в его глаза своими прозрачными, сияющими глазами, он очень просто и буднично говорил:

– Давит кровь… убиенных. Не могу. Понимаю умом: не убить нельзя, но и то же понимаю – нельзя убить. Мне теперь – либо ко Христу, либо в тартарары…

Мережковский инстинктивно отшатнулся: в словах Савинкова была какая-то неведомая ему еще тоскливая подлинность. За этого странного и страшного человека он вдруг почувствовал личную духовную ответственность.

С этого момента Савинков – постоянный гость у Мережковских, и нужно признаться – очень тяжелый гость для всего «трио». Он просиживал

в гостиной напролет вечера и с маниакальной настойчивостью, подробно и монотонно рассказывал одну за другой жуткие истории русского революционного террора. Революционное насилие вставало перед Мережковским в своем будничном, «изнаночном» ужасе. И самым ужасным было то, что Борис Викторович никого не винил, никого не оправдывал, – просто рассказывал с предельной, невозможной, детской искренностью о вещах, которые противоречили естеству нормального, здорового человека, которые не мог, не хотел вмещать в себя рассудок.

После монологов Савинкова кружилась и болела голова. «Нельзя передать режущего впечатления, которое теперь нами владеет», – признавалась Гиппиус, вспоминая о первом месяце знакомства. Из этих размышлений о терроре возникает ее статья «О насилии», публичная лекция Мережковского, носящая то же название… и книга В. Ропшина (старый псевдоним Гиппиус, пожертвованный ею Савинкову) «Конь бледный» – сенсация литературного сезона 1909 года.

Савинков надолго – до 1920 года – станет одним из главных конфидентов Мережковского и Гиппиус; Философов же будет впоследствии его ближайшим соратником в героической борьбе против большевизма.

Однако нельзя не заметить, что сближение Савинкова с «троебратством» происходило именно на личной, «душеспасительной» почве; в области собственно политической Савинков, естественно, был столь же глух к идеям Мережковского, как и все его окружение. Политика – искусство возможного, а строить политическую линию в русской эмиграции 1900-х годов, используя рекомендации нашего героя, при всей симпатии к нему было, как уже сказано, нелепо.

* * *

Приблизительно так же, как отношения с русской эмиграцией, развивались и отношения «троебратства» с французской общественно-политической элитой. Жаловаться на недостаток внимания с ее стороны Мережковскому и его спутникам не приходилось. Публичные выступления Дмитрия Сергеевича проходили с огромным успехом. Лекцию «О насилии» даже пришлось переносить, ибо сорбоннская зала была переполнена настолько, что от наседающих людей вылетели оконные стекла, улица перед входом была запружена желающими послушать le grand ecrivain russe – и только вмешательство полиции, разогнавшей толпу, предотвратило давку (через пять дней эта лекция собрала в гигантской Salle d'Orient более тысячи человек!). Анатоль Франс и Жорес принимали Мережковских запросто. Французские газеты охотно предоставляли Мережковскому и Гиппиус свои полосы (в «Mercure de France» у Гиппиус был даже свой ежемесячный подвал – Lettres russes). Для ознакомления французской общественности со своими идеями Мережковским, Философовым и Гиппиус был издан сборник статей на французском языке «Le Tzar et Revolutions».

Но Мережковский не мог не отдавать себе отчет в том, что бурный успех у темпераментных французов вызван едва ли не исключительно его статусом «борца с абсолютизмом», «демократа» и «политического беженца» (диссидента, как сказали бы мы в приснопамятные годы холодной войны). Симпатия к Мережковскому – и это было очевидно – являлась оборотной стороной стойкой антипатии европейцев к русскому монархическому строю с его милитаризмом и «угрозой с востока», вечному кошмару Европы. С другой стороны, несомненной была и литературная популярность Мережковского, книгами которого в эти годы зачитывались уже десятки тысяч читателей от Средиземноморья до Ла-Манша.

Однако «религиозно-общественные» откровения Мережковского оставляли французов столь же равнодушными, сколь и русских эмигрантов-революционеров. Общее мнение на этот счет точно выразил на встрече с Мережковским и Философовым в очень уютном и каком-то нарочито «мещанском» пансиончике на улице Ранелаг в Отейле Жан Жорес:

– У вас, русских, все – порыв. Вы готовы прыгнуть в окно и сломать себе шею, вместо того чтобы спуститься по лестнице. Вы умирать умеете лучше, чем жить…

Поделиться с друзьями: