Мэри Бартон
Шрифт:
– Не знаю, может, она не так уж и больна, – заметила Мэри, опасаясь неосторожным решением повредить своему возлюбленному. – Может, вы бы сами взглянули на нее, Джоб? Доктор, по-моему, говорил не то, что думал, а то, что мне хотелось от него услышать.
– Это потому, что он по-настоящему ни о чем и не задумывался, – сказал Джоб, который испытывал к медикам презрение, почти равное уважению, какое он питал к юристам. – А я, пожалуй, и в самом деле схожу к ним. Я не видел старушек с тех пор, как с ними приключились все эти беды, так что даже и приличия требуют зайти и проведать их. Пойдем со мной.
В комнате миссис Уилсон царила тишина, не было заметно никакого движения, – вы, наверно, частенько наблюдали такое в домах, где кто-то болен или умер. Никто ничем особенно
Миссис Уилсон неподвижно сидела в своем кресле все с тем же выражением лица, какое было у нее, когда уходила Мэри; миссис Дейвенпорт ходила по комнате, скрипя башмаками; она старалась передвигаться медленно и осторожно, и башмаки от этого лишь отчаяннее скрипели, – правда, на этот раз раздражая слух здоровых людей гораздо больше, чем притуплённые чувства больных и горюющих. Сверху по-прежнему доносился веселый голос Элис, которая не переставая смеялась и болтала сама с собой, а быть может, и со своими невидимыми собеседниками, – я говорю: «невидимыми», а не «воображаемыми», ибо кто знает, быть может, бог разрешает душам тех, кто был нам дорог при жизни, являться в своем земном облике к постели умирающего?
Джоб заговорил, и миссис Уилсон ответила ему.
Но ответила она равнодушно, неестественно равнодушно при подобных обстоятельствах. Это произвело на старика гораздо более сильное впечатление, чем любой телесный недуг. Если бы она металась в бреду или стонала в лихорадке, он, по обыкновению, высказал бы свое мнение, дал совет, утешил бы, а сейчас он был настолько потрясен, что слова не мог сказать.
Наконец он отвел Мэри в угол той комнаты, где сидела миссис Уилсон, и сказал:
– Ты права, Мэри! Она, бедняжка, никак не может ехать в Ливерпуль. Теперь, когда я видел ее, я могу только удивляться тому, что доктор сразу этого не понял. Как бы ни повернулось дело бедняги Джема, ехать она не может. Так или иначе, скоро все решится, и самое лучшее до тех пор – оставить ее в покое.
– Я была уверена, что вы так скажете, – ответила Мэри.
Но они рассуждали так, не спросив мнения хозяйки дома. Они полагали, что она лишилась рассудка, тогда как на самом деле внешние впечатления лишь не так быстро проникали в ее смятенный ум. Заговорщики не заметили, что она (сначала, казалось, машинально) проследила за ними взглядом, когда они отошли в уголок, и что на лице ее, дотоле застывшем, появились признаки былой раздражительности.
Когда они умолкли, она встала и ясным, решительным голосом произнесла, напугав их так, словно заговорил мертвец:
– Я еду в Ливерпуль. Я слышала все, о чем вы тут говорили, и говорю вам, что я поеду в Ливерпуль. Если слова мои могут убить моего сына, то они ведь уже слетели с моего языка, их не вернешь. Но вера поддержит меня. Элис часто говорила, что мне не хватает веры, а теперь она у меня есть. Они не могут, не посмеют убить мое дитя, мое единственное дитя. И я не буду бояться, хотя душа у меня холодеет от ужаса. Но если ему суждено умереть, то я хоть увижу его еще раз – увижу на суде! Когда все станут с ненавистью смотреть на моего мальчика, рядом будет его бедная мать, которая утешит его, насколько можно утешить взглядом, слезами, сердцем, бесчувственным ко всему, кроме его горя, – его бедная мать, которая знает, что он чист, – во всяком случае, перед людским судом. Может, мне позволят подойти кнему, когда все кончится, а я знаю много стихов из писания (хоть вы об этом, может, и не догадываетесь), которые поддержат его. Я не видела Джема с тех пор, как его увели в тюрьму, зато теперь ничто не может удержать меня, раз я знаю, что хотя бы на минуту могу увидеть его: ведь минуты-то эти, может, считанные и не так уж много их осталось. Я знаю, что сумею
утешить его, бедняжку. Вы-то этого не знаете, но он всегда так мягко и ласково со мной разговаривал, точно с возлюбленной. Очень он меня любил, а я, что же, брошу его одного страдать от этой страшной напраслины, которую на него возвели? Если я ничего другого не смогу сделать, я хоть буду молиться за него при каждом худом слове, какое про него скажут, и он, бедняжка, по моему лицу догадается, что мать делает для него.Затем, заметив по выражению их лиц, что они могут воспротивиться ее желаниям, она резко повернулась к Мэри и, взглянув на нее с былой неприязнью, объявила:
– Вот что, голубушка, запомни раз и навсегда. Джему никогда не удавалось заставить меня что-либо сделать, если я не хотела, да он и не пытался. А чего он не мог добиться, то не под силу и тебе. Завтра я поеду в Ливерпуль, разыщу моего мальчика и буду с ним и в радости и в горе, а если он умрет, может, господь в своем милосердии призовет и меня. Могила – верное лекарство для исстрадавшегося сердца!
И она снова опустилась в кресло, совсем обессилев от этой неожиданной вспышки. Но когда Джоб Лег и Мэри пытались ее отговорить, она, даже не слушая, обрывала их:
– Я поеду в Ливерпуль.
И возражать ей было нечего, тем более что доктор ничего определенного не сказал, а мистер Бриджнорс считал, что ей будет лучше поехать. Таким образом, Мэри вынуждена была отказаться от мысли уговорить миссис Уилсон остаться дома: у нее не было теперь для этого никаких оснований.
– Будет самым правильным, – сказал Джоб, – если я завтра спозаранку поеду ловить Уилла, а ты, Мэри, приедешь после с Джейн Уилсон. Я знаю одну достойную женщину, у которой вы обе сможете переночевать и где мы встретимся после того, как я разыщу Уилла, и перед тем, как идти к мистеру Бриджнорсу в два часа. Я так искажу, что не могу доверить его писцам розыски Уилла, раз жизнь Джема зависит от этого.
Однако Мэри этот план чрезвычайно не понравился – она была против него и умом и сердцем. Ей была невыносима мысль, что кто-то другой будет принимать все необходимые меры для спасения Джема. Она считала, что это ее обязанность, ее право. Никому нельзя доверить доведение до конца ее плана: у Джоба может не хватить энергии, упорства, он, возможно, не станет так отчаянно хвататься за малейший шанс, а ее всеми этими качествами наделила любовь, не говоря уже о том, что она знала, какой ужас ожидает ее, если ничто не поможет и Джем будет осужден. Ни у кого, кроме нее, не может быть такого желания спасти его, а следовательно, ни у кого не может быть такой остроты мысли, такой отчаянной решимости. А кроме того (единственное эгоистическое соображение), она не в состоянии была сидеть спокойно и ждать, чтобы ей сообщили результат, когда все уже будет кончено.
А потому она страстно и нетерпеливо отвергала все доводы, которые приводил Джоб, хотя он, натолкнувшись на такое противодействие, продиктованное, как ему казалось, только упрямством, упорно настаивал на своем; в раздражении они наговорили друг другу злых слов, и на какое-то время, пока возвращались домой, совсем рассорились.
Но тут в дело, словно ангел-миротворец, вмешалась Маргарет; она рассуждала так спокойно, что оба спорщика устыдились своей горячности и молча предоставили ей решать (впрочем, Мэри, по-моему, никогда бы не подчинилась, если бы это решение противоречило ее желанию, хотя она со слезами на глазах готова была просить прощения у Джоба, доброго старика, который с такой охотой помогал ей вызволить Джема из беды, правда не совсем так, как хотелось бы ей).
– Нет, уж пусть Мэри едет, – тихо сказала Маргарет деду. – Я знаю, каково ей сейчас, и, может быть, потом мысль, что она сделала все, что могла, послужит ей утешением. А то ей еще может показаться, что не все было сделано, как надо. Поэтому, дедушка, ты уж не мешай ей: пусть едет.
Дело в том, что Маргарет до сих пор почти, или, вернее, совсем, не верила в невиновность Джема, и ей казалось, что если Мэри встретится с Уиллом и сама услышит от него, что во вторник вечером Джема с ним не было, это в какой-то мере ослабит силу удара.