Мешок с шариками
Шрифт:
Морис молчит, он ждёт, что будет дальше, постукивая одной деревянной подошвой о другую. Решаюсь, не раздумывая.
– Ладно.
Звезда пришита грубыми стежками, нитка не очень прочная. Просовываю палец, потом два и рывком отдираю её.
– На.
Глаза Зерати сияют.
Моя звезда. В обмен на мешок с шариками.
Такой была моя первая сделка.
Папа вешает свой рабочий халат на вешалку за кухонной дверью. Мы больше не едим в столовой, чтобы экономить тепло. Перед тем, как сесть за стол, он осматривает нас: моё раздутое ухо, мою порванную форму, колено Мориса и его глаз, который понемногу становится синевато-лиловым.
Папа
– Сегодня в школу больше не идёте, – говорит он.
Мы с Морисом роняем ложки на стол. Я прихожу в себя первым:
– Правда? Но мой портфель?
Папа небрежно машет рукой.
– Я схожу за ним, не волнуйся. После обеда делайте что хотите, но вернитесь домой до темноты, у меня к вам есть разговор.
Помню, как на меня нахлынули радость и облегчение. Целых полдня свободы, в то время как другие будут учиться! Так им и надо – отыграемся за то, что они не хотят нас знать. Пока они будут корпеть над задачками и покрываться плесенью над причастиями, мы будем наслаждаться опьяняющей свободой городских улиц, самых лучших в мире – улиц нашего королевства.
Мы бегом поднялись по улицам, ведущим к церкви Сакре-Кёр. Там фантастические лестницы, с перилами, которые сделаны специально для того, чтобы съезжать по ним, обжигая ягодицы о ледяной металл. А ещё там есть скверы, деревья и голодные коты, которых консьержки ещё не успели пустить на рагу.
Мы неслись по пустым улицам, где рыскали редкие такси на газгене [4] да время от времени попадались велосипедисты. Перед Сакре-Кёр мы увидели немецких офицеров в длинных накидках, доходивших им до пят, и с кортиками на поясе. Они смеялись и фотографировались. Мы обошли их стороной и вернулись домой, соревнуясь по дороге, кто кого быстрее догонит.
На бульваре Мажента мы притормозили, чтобы перевести дух, и присели на ступенях какого-то дома. Морис пощупал колено, заново перевязанное мамой.
4
Весь производимый в оккупированной Франции бензин шёл на нужды германской армии, поэтому французы перешли на газогенераторные машины, работавшие на твёрдом топливе (дровах). Таких машин было мало, так как транспортные средства тоже реквизировались оккупационными властями, и на улицах можно было встретить даже экзотичные собачьи упряжки.
– Пойдём на дело ночью?
Я киваю.
– Пойдем.
Нам случалось иногда проделывать «дела», когда весь дом спал. С бесчисленными предосторожностями мы открывали дверь своей комнаты и, успокоенные тишиной пустого коридора, босиком спускались по лестнице так аккуратно, что не скрипела ни одна ступенька. Это была та ещё задачка. Нужно было сначала тихонько коснуться ступеньки кончиками пальцев, затем медленно опустить ступню, но при этом не становиться на пятку. Очутившись в парикмахерской, мы проходили вдоль кресел, и начиналась самая волнующая часть.
С улицы внутрь не проникал ни один лучик света, так как железные ставни были закрыты. В кромешной тьме я на ощупь находил так хорошо знакомый мне прилавок; пальцы касались упаковок с бритвенными лезвиями, скользили по полой
стеклянной панели, за которой папа рассчитывался с клиентами, и наконец добирались до выдвижного ящика. В нём всегда вперемешку лежали мелкие монеты. Мы запускали туда руки и возвращались к себе наверх. Вот почему в детстве у нас никогда не было недостатка в лакрице. Эти похожие на резину черные батончики, от которых слипались не только зубы, награждали нас хроническими запорами.Решено, сегодня снова играем в грабителей.
Упиваясь нежданной свободой, мы позабыли и думать о том, что случилось утром, мы наслаждались тем, что можно было шататься по городу, покуривая сигареты с эвкалиптом.
Эти сигареты были настоящей находкой. Во времена Оккупации мужчины должны были довольствоваться мизерной порцией табака, выдававшейся раз в десять дней. Я заходил в аптеку и печально смотрел на типа за прилавком.
– Я бы хотел купить сигареты с эвкалиптом для дедушки, у него астма.
Иногда приходилось виться ужом, но чаще всего этот трюк срабатывал, и я триумфально выходил с пачкой сигарет в руках, которую мы открывали, едва отойдя от аптеки. После чего с сигареткой в зубах и засунув руки в карманы, окутанные пахучим облаком, мы дефилировали по улице с видом хозяев жизни, а лишённые табака взрослые бросали на нас гневные взгляды. Этими сигаретами мы часто делились с Дювалье, с Биби Коэном и со старьёвщиками нашего квартала, которые принимали их с благодарностью, но с первой же затяжки начинали сокрушаться, что приходится курить такую дрянь. Вонь от этого поддельного курева была премерзкой – может статься, что это навсегда отбило мне охоту курить что бы то ни было, даже настоящие сигареты.
В сквере на Монмартре Морис внезапно сказал:
– Идём домой, уже поздно.
Он был прав. На горизонте за куполом Сакре-Кёр начинали сгущаться сумерки. Внизу под нами расстилался город, уже тронутый тут и там вечерней мглой, словно шевелюра начинающего седеть человека. На какое-то время мы погрузились в молчаливое созерцание. Я любовался крышами и размытыми очертаниями памятников вдалеке. Тогда я ещё не знал, что смотрю на этот такой знакомый мне пейзаж в последний раз. Я не знал, что через несколько часов мое детство закончится.
Придя на улицу Клинянкур, мы обнаружили, что парикмахерская закрыта. За последнее время многие из наших друзей уехали из города. Из разговоров, которые родители вели вполголоса, я выхватывал имена постоянных клиентов – тех, кто приходил в парикмахерскую, а вечером заглядывал на чашку кофе – почти все они разъехались.
Я частенько различал и другие слова: аусвайс, немецкая комендатура, демаркационная линия… И названия городов: Марсель, Ницца, Касабланка.
Мои братья уехали в начале года, не вдаваясь в объяснения. Работы в парикмахерской становилось всё меньше. Иногда в салоне, где некогда было так людно, не оставалось никого, кроме хранившего нам верность Дювалье.
Однако ещё ни разу папа не закрывал парикмахерскую посреди недели, как сейчас.
Мы с порога услышали его голос, доносившийся из нашей комнаты. Он лежал на кровати Мориса, положив руки под голову, и разглядывал наши владения, словно желая увидеть их нашими глазами.
Когда мы вошли, папа встряхнулся и сел. Мы с Морисом устроились на кровати напротив. Папа начал говорить, и его длинный монолог потом долго звучал у меня в ушах. Я до сих пор его слышу.
Мы слушали его так внимательно, как никогда прежде.