Мешуга
Шрифт:
По моим расчетам я уже спустился на первый этаж и сделал попытку открыть дверь в вестибюль, но она была заперта. В ногах не было сил, и мне пришлось сесть. Что я скажу полиции, если меня арестуют? Я дал слово Стенли ничего не рассказывать. Воздух попахивал углем, гнилью, другими резкими подземными запахами. Только теперь я заметил, что стены были из красного кирпича и запачканы сажей. Я спустился слишком глубоко. Надо собраться с силами и подняться. Вушах опять начали вертеться слова Стенли — любовница нееврея, сводника… он отдал ее в бордель… ее клиентами были нацисты, убийцы евреев… Они приносили ей подарки, которые срывали с убитых еврейских девушек…
Я поднялся на один марш, увидел дверь и, толкнув ее, открыл. И оказался в вестибюле. Указатель над лифтом оставался на четырнадцатом этаже, там, где была квартира Мириам. Швейцара нигде не было видно. Я стоял на улице и глубоко дышал, вдыхая холодный утренний воздух, влажный от деревьев и травы в парке. Раннее утреннее солнце,
Я продолжал идти медленно, потому что не было никаких сил, чтобы торопиться, да и некуда было торопиться. В моей комнате на Семидесятой-стрит я не держал ни еды, ни денег. Аккредитивы были в моем индивидуальном боксе в банке, но ключ от него висел на кольце вместе с другими, потерянными у Мириам. Вечером я должен был идти вместе с Мириам на прием к Хаиму Джоелу Трейбитчеру, чтобы попрощаться с Максом. Однако все это было в далеком прошлом.
Глава 6
Запутавшийся, я бесцельно брел, не представляя, куда несут меня ноги. В конце концов, побежденный усталостью, я упал на мокрую от росы скамью. У меня не было ни денег, ни чековой книжки, ни ключей. Расстроенный рассказом Стенли о Мириам, я поклялся Богом и душами моих родителей, всем, что было мне свято и дорого, что никогда больше не взгляну на ее гадкое безнравственное личико. Я также поклялся больше не видеть Макса Абердама.
Я был слишком усталым, чтобы тащиться на Семидесятую-стрит, разыскивать жену управляющего и просить у нее ключ от моей комнаты. У меня совсем не было денег, даже нескольких монет, чтобы сесть на автобус или позвонить по телефону. Записная книжка также осталась у Мириам, и я не мог вспомнить ни одного номера телефона. Не было даже носового платка, чтобы отереть пот со лба. В желудке посасывало, а во рту стойко держался вкус рвоты. Хотя я потерпел поражение, я не мог не восхититься мудростью Провидения — или как еще называлась сила, которая управляла судьбами людей — в организации моего падения. Как в давние времена с Иовом, все произошло с необыкновенной скоростью, один удар за другим.
Надо было найти место, чтобы отдохнуть, вымыться, побриться. К счастью, мне вспомнилось, что неподалеку живет Стефа Крейтл, ее квартира была не более чем в десяти кварталах отсюда. Во время войны мы потеряли друг друга, и я был уверен, что она погибла. Внезапно в 1947 году она появилась в Нью-Йорке с мужем, Леоном Крейтлом и взрослой дочерью, Франкой, и это тоже было воскрешением из мертвых. Мне было тогда сорок три, ей около пятидесяти, а Леону семьдесят пять, он был совсем старый. Им удалось улететь в Англию всего за несколько дней до того, как Гитлер вторгся в Польшу. Две дочери Леона погибли в лагерях. Конечно, он потерял все свое состояние. Стефа работала в Лондоне горничной в гостинице, а позже медсестрой. Мы перестали переписываться еще перед войной. За эти годы я в Нью-Йорке пережил кризис и впал в меланхолию. Я перестал ходить в редакцию и практически порвал все связи с языком идиш, идишистской литературой, идишистским движением.
Между сорок седьмым годом и началом пятидесятых произошли важные изменения как в моей жизни, так и в жизни Стефы. Леон нашел в Америке друзей и партнера, с помощью которого стал строить на Лонг Айленде дешевые дома, и внезапно снова разбогател. Дочь Стефы, Франка, вышла замуж за нееврея. Еще в детстве, в Данциге, Франка была заражена нацистской ненавистью к евреям, и в Америке она приняла католическую веру своего мужа, инженера. Она порвала все связи с матерью и отчимом.
Моя жизнь тоже переменилась. Я вновь начал писать. Опубликовал роман и сборник рассказов на идише, нашел переводчика и издателя на английском. Ястал постоянным сотрудником газеты на идише, писал очерки, обзоры и различные статьи. Кроме того, я давал советы на идишистском радио. Контакты со Стефой восстановились, но всякий раз, когда я видел ее, у меня возникало таинственное чувство, будто я встречаюсь с привидением, одним из тех, о ком писал рассказы. За годы разлуки между нами выросла стена. Стефа говорила по-английски с лондонским акцентом, а то немногое из идиша, чему она научилась в Варшаве, было забыто. Очевидно, у нее были в Лондоне любовные связи, но она никогда не говорила об этом. Это уже не была та Стефа, которая ссорилась со мной, называла меня «литератник» и поправляла мой польский. Эта Стефа была хорошо воспитанной леди, бабушкой маленького ребенка. Ее коленки больше не торчали, они были округлыми, грудь
стала выше, а бедра полнее. Только ее отношение к Леону осталось тем же, и она ворчала, что никогда не понимала, что он из себя представляет. Иногда она добавляла: «Весь мужской пол для меня загадка».Впрочем, Леон едва ли изменился. Он был совершенно лысым, лицо его было таким костистым, а кожа так туго натянута, что у него не было морщин, и весил он не более сотни фунтов. В восемьдесят лет Леон все еще занимался бизнесом, строил дома, покупал участки земли, спекулировал акциями и ценными бумагами. У них была квартира в небоскребе на углу Централ-Парк-Вест и Семьдесят второй-стрит. Леон уже не раз попрекал меня за то, что я у них редко бываю. В Америке он начал читать газету на идише, возможно, потому, что так и не смог полностью освоить английский. И воспылал на удивление сильным интересом к моим произведениям. Он не переставал задавать вопросы: неужели все, о чем я пишу, происходило в жизни? Не придумываю ли я все это сам? Как это возможно придумать обстоятельства, которые кажутся такими реальными? И когда я придумываю — по ночам, днем, во сне, просыпаясь? Леон уверял меня, что в Варшаве встречал характеры и типы в точности такие, какие описаны у меня — я только изменил имена, говорил он, подмигивая и улыбаясь. В другой раз он посетовал:
— Где вы нашли эти слова и выражения? Я не слышал их с тех пор, как умерла моя бабушка Хая-Келя. И почему вы помните так хорошо улицы Варшавы, хотя даже я уже почти забыл их. Что это за создание, писатель? Скажите, мне хочется знать.
— Чаще всего лжец, — сказала Стефа.
— Лжец? Да, должно быть, так. Но тем не менее, когда я просыпаюсь утром, то отправляюсь прямо на Бродвей, чтобы купить вашу газету. Мне хочется узнать, что произошло дальше. Но опять-таки, в вашем романе, как мог такой человек, как Калман — процветающий, осведомленный, умный коммерсант, — позволить Кларе обмануть себя? Разве он не видел, что ей нужны его деньги, а не он сам? Вы в самом деле знали такого человека? Ну, конечно, Клара — это «штучка».
Она — как это говорится? — стоит того, чтобы пару раз согрешить, хи-хи-хи. Кроме всего прочего, нужна удача. Я сам знал женщину вроде нее, у которой были все достоинства: хорошенькая, умная, отличный образчик. Но если дела не идут, как это случилось с ней, все пойдет шиворот-навыворот.
Накануне того дня, когда Макс Абердам зашел в мой кабинет, я обещал пообедать со Стефой и Леоном и остаться у них ночевать. Потом прошло несколько недель, а я забыл позвонить им. Леон зашел в редакцию и, не застав меня, оставил записку, состоявшую из единственного слова, написанного (с ошибками) на иврите, которое означало: «Может ли это быть?» Он подписал ее: «Ваш искренний друг и восторженный почитатель Леон Крейтл».
На этот раз мне повезло. Дежурный швейцар узнал меня и впустил. Он даже вызвал ночного лифтера, чтобы поднять меня на восьмой этаж. Я позвонил, и Леон, глянув в глазок, открыл дверь. Он был в богато расшитом халате и плюшевых шлепанцах. Леон насмешливо посмотрел на меня с любопытством и сказал в своей обычной иронической манере:
— Вообразите! Такой ранний гость! Пришел Мессия? Или вы сбежали из Синг-Синга? [90]
— И то, и другое.
— Входите, входите. Стефа еще спит, но я, как обычно, проснулся в пять. Почему Вы не позвонили? Я приготовил завтрак, и от всей души приглашаю разделить его со мной. Простите меня за еврейский комплимент, но вы нехорошо выглядите. Что-нибудь случилось?
90
Синг-Синг — нью-йоркская тюрьма.
— Нет, но…
— Пойдемте на кухню, там варится кофе. Нет лучшего лекарства от любого горя и несчастья, чем чашка хорошего крепкого кофе. Вы выглядите сонным, как будто всю ночь читали сликхес. [91] Японимаю, я понимаю.
Леон взял меня за руку и провел в столовую, отделенную от кухни полуперегородкой. Ломти хлеба и ваза с фруктами уже стояли на столе. Леон показал на металлическую табуретку и сказал:
— Как видите, я придерживаюсь всех своих старых привычек. Только вино, которым я привык промывать любую пищу, исчезло. Однако это не помогло — у меня уже было два инфаркта. Бога не перехитришь. Но кто знает? Может быть, если бы не придерживался диеты, было бы три инфаркта, или умер бы. В восемьдесят один не следует жаловаться на Бога, в особенности если Его не существует. Вы, возможно, принимаете меня за невежду, но в юности я учился. Мой отец был набожным евреем, ученым евреем. Чего бы вам хотелось? Я могу приготовить вам яйца, даже омлет.
91
…читали сликхес — сликхес(или слиход) — покаянные молитвы, которые читаются в синагоге на праздновании еврейского Нового Года Рош Хашана.