Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Долго еще говорил о войне и бунте; умолял царя явиться народу, чтобы выбить из Тутиных рук главное оружье — слухи, что царь умер, и теперь он, Тута, — единственный, законный наследник престола. Но царь уже не слушал его, быстро шагал взад и вперед по верхнему крытому ходу дворца, выходившему на реку, тому самому, где, недели две назад, скончалась царица.

Рамоз сидел в кресле; не хотел было садиться при царе, но тот усадил его насильно, зная, что ему трудно стоять от раны в ноге.

Белые, круглые, большие облака опрокинулись в глади реки, уже зимней, вошедшей в свои берега, и лодки с раскинутыми парусами реяли, как

птицы, над облаками. Луч предвечернего солнца, уже янтареющий, падал на внутреннюю стену хода с ветхой росписью: двенадцатилетняя девочка давала нюхать полураспустившийся цветок тюльпана тринадцатилетнему мальчику; в стройных, как бы пляшущих, движеньях обоих была робкая нега любви, а в детских лицах — недетская грусть. То были царь и царица в юности.

Глядя с удивленьем странно-бесчувственным на эту девочку, царь думал, что мертвое тело ее сейчас корчится, морщится, подобно древесной коре, в благовонно-смрадных смолах умастителей. «Мертвое тело хуже навоза», — вспомнил свое изречение и вдруг начал дрожать от тихого смеха, пробегавшего по телу его, как мурашки озноба или трескучие искорки в меху под гладящей ладонью.

Устал ходить, сел в кресло. Шахматный столик стоял между ним и Рамозом. Нож лежал на нем. Царь взял его, вынул из ножен и начал рассматривать серебряный узор на бронзовом клинке — погоню львов за ланями в речных камышах.

— Чей это нож? — спросил Рамоз.

— Не знаю, — ответил царь. — Видишь, какой тонкий, гибкий, — «ивовый лист» кефтийский. Должно быть, Диин… А что, мой друг, страшен нож в руках сумасшедшего?

— Все шутить изволишь, государь, а мне не до шуток!

— Шучу? Нет, не совсем. Мне самому иногда кажется…

Не кончил. Снова забегали мурашки по телу — по меху трескучие искорки.

— Ну, так как же, Рамоз, как нам быть с наследником? Ты говоришь: «Ни одного», — а я: целых два, Хоремхэб и Тута, — выбирай любого.

— Хоремхэб, при жизни твоей, венца не примет, а Тута — вор, убийца, смерд…

Вдруг задохся, побагровел и весь затрясся от бешенства.

— Тута — царь Египта? Нет, государь, не бывать тому, пока я жив!

Встал.

— Уходишь? — спросил царь, тоже вставая.

— Ухожу, нам больше говорить не о чем.

— Постой. Что-то я хотел еще… Да, вот что. Все равно, — делай, что знаешь, выбирай, кого хочешь, а только меня отпусти. Я больше не могу…

Губы его задрожали, брови поднялись, лицо сморщилось, как у маленьких детей, готовых заплакать, и, прежде чем Рамоз успел опомниться, царь упал перед ним на колени.

— Отпусти! Отпусти! Отпусти! — плакал, ломая руки.

Если бы земля под ним разверзлась или небо на него обрушилось, это было бы для Рамоза меньшим ужасом.

Он быстро нагнулся к царю, поднял его, усадил и сам повалился ему в ноги.

— Царь мой, бог мой, Радость-Солнца, Сын-Солнца-Единственный, все будет по воле твоей!

Но царь уже не слышал его, отвернулся и уставился широко раскрытыми глазами в одну точку.

— Что ты, государь? — проговорил Рамоз и тихонько дотронулся до руки его.

Царь вздрогнул, медленно повернулся к нему и посмотрел ему прямо в глаза. Тихо усмехнулся и сказал:

— А знаешь, Рамоз, когда били меня палками в Бузирийском судилище, — меньше было сраму…

Встал, взял нож и пошел к двери. Рамоз кинулся за ним.

Царь обернулся, закричал:

— Пусти! Пусти! Пусти!

Вырвал руку и замахнулся

на него ножом. Но в то же мгновенье упал к ногам его со страшным воплем и забился в припадке падучей.

Рамоз был человек храбрый и людей в падучей видывал не раз. Знал, что в священной болезни люди одержимы богом; но кто в царе, бог или бес, никогда не мог решить, и только теперь, глядя на него, решил: «Бес!».

— Помогите! Помогите! — завопил и побежал, как бы гонимый нездешним ужасом.

VI

«Сколь многие ужасались, глядя на Него: так обезображен был лик Его больше всякого человека, и вид Его — больше сынов человеческих», — вспоминала Дио Иссахарово пророчество, глядя на больного царя.

После первого припадка сделался второй, третий — все такие тяжелые, как еще никогда. Пенту, врач, боялся, что не выживет. Выжил, но не на радость себе и другим: страшно было видеть, как умирает в живом теле душа.

Впрочем, дни и часы были разные. Вдруг опоминался, как от глубокого сна или обморока, и все понимал, говорил так разумно, что начинали надеяться, что будет здоров. Но опять находило беспамятство. Тогда, забившись в темный угол, садился на пол и, вытянув ноги вперед, прислонившись спиною к стене, уставившись мутными, как у грудных детей, глазами в одну точку, сидел так целыми часами, не двигаясь; или, медленно раскачиваясь взад и вперед, что-то бормотал себе под нос быстро и невнятно, как в бреду, то тихонько смеясь, то плача, то напевая песенку. Или бесконечно-бессмысленно повторял все одно и то же слово. А иногда в этих повтореньях брезжил какой-то темный смысл.

— Атон — Амон, Атон — Амон, Атон — Амон! — затвердил однажды, как будто нарочно соединяя эти два слова в одно: чтобы разделить их, отдал всю жизнь, и вот, может быть, понял, что разделять их не стоило.

Или спрашивал себя с таким недоуменьем, как будто в самом деле хотел вспомнить и не мог:

— Кто я? Кто я? Кто я?

И вдруг, обернувшись к Дио, говорил с полным сознаньем:

— О, если бы знать, кто я, — я был бы спасен!

Часто видел виденья — матери Тэйи, супруги Нефертити, дочери Маки, и говорил с ними, как с живыми.

Видел и Шиху, скопца: стоя, будто бы, с ним на высоте пирамиды, слышал хохот бесчисленных толп внизу, видел в небе красную от хохота рожу Солнца-Атона и, закрыв лицо руками, твердил:

— Стыд! Стыд! Стыд!

Но молния сознанья прорезала тьму беспамятства, и опять был мудр — мудрее, чем когда-либо.

Дио сначала радовалась этим проблескам, но потом уже боялась их: тьма безумья после них была еще страшнее; каждый раз мучился так, как будто снова сходил с ума.

— Боже мой, Боже мой, для чего Ты меня оставил! — воскликнул однажды, повторяя древний вавилонский псалом.

Вдруг Дио показалось так, как еще никогда, что это Он, Он Сам, Грядущий. Испугалась этой мысли, опомнилась; но след ее, как молнийный ожог, остался в душе.

В райских садах Мару-Атону, в том самом тереме, где четыре месяца назад скончалась царевна Макитатона, поселили больного царя.

Терем был высокий, как башня, в три яруса; низ — кирпичный, верх — кедровый и кипарисный, весь легкий, сквозной, резной, решетчатый, узорчатый; расписанный и раззолоченный, как драгоценный ковчег. В жаркие дни стекали по дощатым стенам капли смолы, и весь он благоухал, как фимиамная кадильница.

Поделиться с друзьями: