Месть фортуны. Дочь пахана
Шрифт:
— Чего ж за башли рымзала?
— Потому как она их не сперла ни у кого, а заработала! Такое — жаль. Это и понятно! Хоть малые бабки, но кровные! — осерчал Теща.
— Не кипятись, — сконфузился Седой.
— Послушал я ее и не по себе стало. Какой там флирт, обосранным хвостом приплелся за нею на рыбзавод. Она меня в дом позвала. Вошел и обомлел. Чисто, кайфово у нее! Не темнила! Накормила она меня. До ночи с нею просидел. Век бы слушал ее. Да стыдно было. О себе и вякнуть нечего. Сижу лидером. Она спрашивает, я молчу. А когда уж совсем поздно стало, засобирался я линять. Она меня проводить вышла. Прощаясь на полпути, стемнил, что геологом пашу, что никого на всем свете нет у меня. А вот она — в душу запала. Лида разрешила навещать, когда в ее
года попал. Она все там. Одна. Нет мужиков на рыбзаводе. Одни бабы! А такая девка! Я чуть не рехнулся, она узнала меня. И так встретила, как родного!
— Небось не растерялся? — встрял Седой.
— Не тронул! А что как ребенка от меня заимела бы? Без отца как стал бы жить? Слинял, лишь попросил ее взять бабки. Хороший навар мы тогда взяли. А мне к чему? Кое-как уломал принять их и часы, что с самой Одессы для нее берег. Взяла, а сама покраснела. Видно, я первый ей в душу запал. Оттого и приняла. Писать просила. Я наобещал. Но снова слинял. Уже на пять лег. Почти посеял о ней память. Но попал в гастроль. И к ней. Она по-прежнему — одна. Сама сознавалась, что побывала замужем. Да человек попался негодный. Алкаш. Пил, обижал бабу. Она хотела немногого — ребенка заиметь. Но тот падла и малого не смог. Расстались, и она уже год одна. Ну, тут-то я приклеился на всю неделю. На пахоту не отпускал. Она отпуск брала из-за меня. Нет бы пидеру примориться у нее, слинял и сразу в ходку влип. Четыре года мантулил в Воркуте. Потом фартовал две зимы. И снова на Сахалин загремел — в ходку. Слинял через год и к ней нарисовался. А там — кентенок. Мой портрет! Я, чтоб не прикипать, через три дня смылся. И к Питону в малину. Три зимы. Потом к Шакалу свалил. Но теперь — хана! Пора завязывать!
— К ней слиняешь?
— Вряд ли примет! Что видела от меня? Я ей наказаньем стал. Какой с меня отец, если ничего не знаю о сыне? Да и то верняк, малина не оставила б дышать! Пасла бы, как тебя!
— Откуда допрет Шакал, что тебя не схавало зверье? Где двое, там и третий ожмурился. Линяй к ней! В откол! Начни заново! Все разом! Тебе еще не поздно. Ведь к своим возникнешь! Коль завязать решил, надо разом. Тебе есть к кому смыться! Тебя ждут! Это счастье! Может, ради них обошла тебя смерть! Такое случайным не бывает никогда! А я — вякни всем Смолевичам, что порвали волки на моем участке людей. Кого — не знаю. Это до малины дойдет. Дыбать тебя не станут!
— Не заложишь?
— Нет! Не высвечу! Хиляй! Сумеешь туда возникнуть?
— У меня ксива с сахалинской пропиской. А рыбзавод в такой глуши, что туда законники не возникнут. Слишком приметен там всякий чужак. Да и дорогу туда теперь стрема- чат менты. Мне их терпеть придется! — усмехнулся криво Теща. А на следующий день увез его Седой в санях до самого шоссе. Там посадил на попутку. И долго стоял у обочины, глядя вслед законнику, какой порвал с фартом, но, как и все,
не сможет уйти, оторваться от памяти, и до конца жизни будет отбиваться от нее, как от волков. А она будет будоражить во снах, преследовать в каждом дне, обдавая холодом душу и сердце.
— Сколько раз умирает фартовый за свою жизнь, да и живет ли он? Недаром законники для успокоения называют себя рожденными в праздник. А потому обычные будни — не для них. Они приходят к каждому в старости. Но лишь немногие доживают до нее…
Седой вернулся в зимовье лишь на следующий день, после того, как проводил Тещу, побывал в Смолевичах. Рассказал в милиции о случившемся.
Оперативники долго недоумевали, как фартовые прознали о Седом. И только Земнухов не удивлялся. Будь он в малине, поступил бы точно так же…
— Знает Шакал этот адресок. Теперь уж сам заявится. Интересно, один возникнет или кого-то с собой приволокет? Вряд ли только свое мурло сунет. Хитер падла! Глыбу сфалует. Чтоб тот жмуром меня подтвердил перед Медведем. А значит, через неделю возникнет, — вздохнул лесник и, погладив Тайгу, смотревшую на хозяина умнющими глазами, спросил, словно посоветовался,
— А может смыться нам отсюда?
Собака
заскулила, ткнулась холодным носом в руку.— То-то и оно! Сколько можно мотаться по свету, как цыгану? Старость уже подходит. Пора печку обживать. Опаскудело по чужим углам мотаться. От судьбы не слиняешь! Коли суждено — все равно пришьют. А нет, вона как зверье разделало. Лягавые не углядели. Лес попутал: выходит, признал паханом. Не пропустила на разборку всякое гавно — мокрушников! У леса свое соображенье.
Лесник долго говорил с начальником милиции, предлагавшим переезд на другой участок или в сам поселок.
— Самым лучший способ избавиться от законников — это жить на виду. Не прячась от них. А в поселке всякий чужой человек приметен. Поселим тебя по соседству с большими семьями. Где курица незаметно не проскочит. Глядишь, быстрее своим станешь, женщину присмотришь, с родней. Без хозяйки в таком возрасте трудно. А у нас много одиночек. Работу всегда можно найти и в поселке. Было бы желание!
— Куда ж я с таким прицепом заявлюсь? Сначала от малины избавиться надо. Потом о семье думать. Нынче не до кайфа! Рано мне о том! А достать меня фартовые везде смогут. Ни поселок, ни соседи, ни баба, ни вы — не застопорят. Много вы остановили? Вот этих? Волки на гоп-стоп взяли.
Если б не они, не говорил бы я теперь тут. Но по сути… Сколько мне уже осталось? Немного! Свое, можно так считать, отдышал. Жалеть особо не о чем. Если повезет, от силы пяток зим проскриплю. Не больше! Стоит ли из-за этого трястись за шкуру? Нет, конечно! Жалеть тоже не о чем. Никого у меня не остается на земле. Все просрал. Где сам лажанулся, где подтолкнули. Жизни-то и не было. Воевал. А за что? Теперь и сам не знаю. Кого защищал? Тех, кто осудил меня ни за что? Или охрану, конвой, начальника зоны? А ведь я на войне контужен был. Но вкалывал в зонах! Как вол! Охрана меня мордовала! Не смотрели, что фронтовик! Вламывали и за дурь! Чтоб знал впредь, кого защищать надо! Самого себя! Остальное — по хрену! — сам удивился своей разговорчивости Седой.
— Послушай, Земнухов, выходит, когда немцы мою семью расстреляли, мне надо было в плен сдаться, чтоб и меня прихлопнули? Шалишь, старик! Я в партизанах с десяти лет! Пятерых из моей семьи убили! Я по составу за каждого под откос пустил, своими руками! А сколько из автомата перекрошил! Ни за кого-то! Но за будущее! За своих мстил! Не ждал наград и льгот! Не считал себя дешевкой! Врубил по первое число! Пацаном в болотах неделями сидел, голодный, как собака, а фрицев колотил всякий день. И нынче не считаю это своей заслугой! Иное не понял бы! Я — смерти своих родных не мог простить фашисту! А ты, выходит, из выгоды воевал? Чтоб сегодня сытно жрать? Да мне такое в голову не приходило никогда! Я в пятнадцать лет учился и работал! Хотя наград хватало, не хвалился! В тринадцать «За отвагу» получил. И после войны с такими гадами, как ты — до сих пор воюю! За всю жизнь в отпуске ни разу не был. Некогда! А все от того, что я знаю, за что воевал! И свое — не уступлю! Мне не болтай глупости! Ты жив! А в нашем отряде мои ровесники-мальчишки гибли. Скажи — за что? Они людьми бы стали! — закурил начальник милиции нервно. Воспоминания ему давались нелегко.
— Ты после войны домой возник! Тебе меня не понять! Для тебя — война кончилась! — глухо заговорил Седой.
— Всего три года назад подорвался на мине мой старший сын. После войны не досмотрели. Остался склад с боеприпасами. Чей он? Вот тебе и кончилась война! А мне — кого винить? Себя иль немцев? Сын десятилетку закончил. Поступил в институт. Поехал со студентами картошку убирать. Трактор и выволок из земли! Сын увидел, оставалась минута. И чтоб других не убило, на себя все взял. Или ему жить не нужно было? Или тоже о льготах надо болтать? Ты, Земнухов, свое помнишь! Но что знаешь о других? Ты потерял в войну? А для меня она, эта война, и теперь не кончилась! Да только зачем с тобой о том спорю? Пустое все! И ни черта ты не поймешь! Война, выходит, к каждому своим лицом повернулась. Одни — мужчинами стали, другие — потеряли все.