Месть нерукотворная
Шрифт:
— Что это ты вдруг разговорилась, Надя? — неожиданно спросил ее Алексей. — Что случилось? Я раньше от тебя такого никогда не слышал.
— А ты не догадываешься? — чуть ли не шепотом, вопросом на вопрос ответила она. — Никак людей в покое не оставят. До нашего института уже дошли все эти процессы над космополитами. То по радио все слушали, удивлялись, а вот теперь прямо рядом, в соседнем окопе, снаряды уже рвутся. Думала, что одно пережили, потом — другое, потом война, потом опять. Все же здесь в республике потише было. Ан нет. И здесь достали. Я считаю, что пока этот человек жив, ничего хорошего в нашей стране не жди.
— Да остановись ты, — также перейдя на шепот, прервал ее Алексей.
— Как остановиться, когда хороших, честных, интеллигентных людей «воронки» опять увозят куда-то по ночам. А то и на работе прямо забирают, понимаешь? Ты не видел, а я сама видела в нашем институте, как это просто делается. Люди причем — все честнейшие, специалисты отменные: профессора Бармин, Шенкин, проректор
А Шенкин, он-то чем не угодил? Тем, что сам в СМЕРШе служил? Теперь вот тоже враг народа и поминай как звали. Саркисову вообще непонятно по какой причине забрали. По слухам, отец ее, то ли председатель Госстроя республики, то ли зампред Совмина, тоже загремел, как и дочь. Шендеровича не спасло даже то, что он устраивал в институт детей всего республиканского руководства. Как запахло жареным, они же его первые разоблачать стали. И он сам, что удивительно, на себя при этом показывает, негодяем и врагом народа себя называет. Бьет в грудь, говорит, что сам внутри себя не разглядел подлое нутро предателя, пособника империалистов, врага народа. Мы-то с тобой думали, мол, все позади — лагеря, странные и страшные ссылки, тюрьмы, смертные приговоры. А этому конца, оказывается, нет. Не зря вдовствующая императрица предупреждала, что нельзя Николаю власть доверять. Эх, не зря. Уж кто-кто, а она-то знала, что это такое. Муж ее хоть и либерального склада был человек, но не чета сынку. Что тут говорить, если даже дядя его, Николай Константинович, радовался, когда племянник, безвольный и к тому же, как говаривали, насквозь пропившийся, птицей с трона слетел, от власти сам отрекся.
А потом этот маленький, картавенький интеллигент вместе со своим долговязым приятелем — бородка клинышком — и того хуже оказался. Тоже мне, радетель за лучшую жизнь. И такую борьбу за светлое будущее развязал, что до сей поры не успокоится, камня на камне не оставил ни от прежней жизни, ни от будущей. Теперь вот усатый еще продолжает его светлое, правое дело, тоже никак не остановится. Лучших людей рассовал в лагеря и ссылки. Профессора корчуют пни, высушивают болота, обводняют голодную степь… Что же это? Не понимала я никогда эту политику, — совсем перейдя на шепот, выдавливала из себя с гневом слова Надежда Васильевна, — и не пойму никогда. Почему в этой стране так людей не любят, а, Алексей, объясни? Почему интеллигенцию ни во что не ставили и не ставят? Почему ни во что, в конце концов, человеческую жизнь не ставят? Неужели пока он наверху, мы все жить спокойно не сможем? А будем всегда вот так шепотом говорить и обсуждать только на кухне, что вокруг нас происходит? Бояться за детей, за внуков, за родных и близких — кто бы из них что-нибудь не то случайно громко не сказал или не спросил? А он со своими сатрапами будет указывать, как нам жить, думать за нас и решать за нас. А в конце концов, эти девицы в ярких шароварах из атласа с тазами на голове начнут управлять нами, что ли? Ведь этого можно добиться такой «мудрой» политикой… Добьются, еще как добьются. На головы самим себе или своим детям добьются.
Такую войну, — не унималась Надежда Васильевна, — выиграли! Столько народу полегло. Миллионы. Ан нет. Мало оказалось. Теперь среди победителей врагов народа искать начали. Причем со страшной силой искать, чтобы всему миру неповадно было.
— Тише ты, Надежда, совсем разошлась, угомонись, Стасика разбудишь. А то еще услышит, что ты говоришь, да и повторит, не дай Бог, потом, — прервал ее Алексей.
— Боже мой, вот именно, ты прав. Даже внуков собственных, и тех боимся. Тени своей боимся. Ну и жизнь пошла.
— Я тебе совсем о другом хотел сказать, Надежда, — проговорил Алексей, внимательно глядя в глаза жены. — Ты же знаешь, что отец Танюшкиной подруги, Маргариты Соломоновой, вернулся из плена. Генрих, помнишь? Так вот он сегодня, когда тебя не было, со своим приятелем Борисом Шпунтом к нам заходил. Это они здесь за столиком чай пили. Ты же спрашивала, кто был? Он в Германии, в Баварии, под Мюнхеном, в последние годы войны и некоторое время после на какого-то бюргера батрачил. Потом здесь в лагерях до сегодняшнего дня почти трубил. Так вот, Генрих рассказал, что, похоже, в доме его немецких хозяев тот самый Спас, что у нас был, находился до последнего времени.
— Да что ты? — переспросила его, немало удивившись рассказу, Надежда Васильевна. — Не может быть! Надо же. Какое, кстати, сегодня число?
— 16 мая с утра было, — ответил, улыбаясь, Алексей, — а что?
— А то, — отвечала Надежда, — что не зря меня сегодня воспоминания одолели. Так бывает у меня как раз именно шестнадцатого каждый месяц. Мистика какая-то, да и только. Но сегодняшний день тому еще одно подтверждение. Это Спас, знать, нам весточку подает, о себе напоминает. А
как, кстати, Генрих Соломонов узнал об этом? И как он сам?— Генрих рассказал, что у него с горничной хозяев роман был, не мог же он один все это время быть, понимаешь. Выглядит, кстати, он неплохо, по-немецки прилично на бытовом уровне говорить научился. Так вот, однажды эта горничная зазвала его в дом хозяев, когда тех не было. Провела по комнатам, показала, как живут в Баварии зажиточные фермеры. В их особняке и увидел Генрих несколько икон, якобы в войну из России вывезенных. Одна, как он говорит, ему особенно запомнилась. Большого размера, под стеклом. Лик в натуральную величину, оклад серебряный, а нимб — чистого золота, камни большие, драгоценные, горят, играют на свету, переливаются. А особенно запомнил он глаза Спасителя, насквозь пронизывающие, прямо в душу смотрят, как он сказал. До сей поры их представляет. Во сне, говорит, каждую ночь, Он на меня смотрит, да и днем частенько. Так вот, эта горничная, рассказал Соломонов, его любовница то есть, и поведала, что это очень старинная икона из России и называется она Спас Нерукотворный. Вот так-то. Он потом сам еще зайдет, расспросишь его поподробнее. А я сразу нашу вспомнил. Может, она это и была?
Надежда молча слушала мужа, ни на секунду не прерывая его даже вопросом. Алексей, рассказывая, встал из-за столика и неторопливо расхаживал рядом, шелестя по засохшей траве своими новыми остроносыми туфлями. Потом, немного нервно побродив по двору, поднялся по деревянным ступенькам в дом, сняв туфли на многоцветном вязаном коврике, постеленном на верхней ступеньке прямо перед порогом. Надежда Васильевна, оставив на улице чайник и еще не вымытую посуду, последовала за мужем, который уже ходил босиком вокруг стола, накрытого накрахмаленной белой скатертью — ей придавали особую домашнюю красоту маленькие, аккуратные, просто-таки лубочные цветочки, вышитые Надеждой Васильевной на пяльцах розовыми, желтыми и красными нитками мулине. Стол был старинный, дубовый, сделанный в виде параллелепипеда с ножками — львиными лапами. В центре его в большой стеклянной вазе с затейливым узбекским узором в виде коробочек хлопчатника гордо красовались, видно, совсем недавно срезанные Алексеем во дворе любимые цветы Надежды Васильевны — розоватые и белые гладиолусы с капельками росы, блестевшими на нежных лепестках.
Алексей продолжал ходить взад-вперед по чистенькой уютной комнате с побеленной печкой в углу, красивым, старинной работы резным буфетом с резными же, причудливыми дверцами. За стеклом стояли хрустальные рюмки, подставки для столовых приборов, небольшие вазочки, графинчики, лафитнички и внушительного вида фужеры ручной работы, тарелки, супницы, крюшонницы китайского и кузнецовского фарфора. Были здесь и несколько небольших, вырезанных из почти прозрачного камня — нефрита — фигурок-нецке, которые Надежда Васильевна просто обожала и которые зримо напоминали ей о прежней оренбургской жизни. В комнате стоял также классического вида книжный шкаф с ее постоянными спутниками — старинными фолиантами в кожаных переплетах с золотым обрезом — «История искусств», «Пушкин», издания середины XIX века, «Жизнь животных», Байрон на английском языке, Гете, Гейне и Шиллер на немецком, и целый ряд других ценных книг, также привезенных из Оренбурга, которыми они особо дорожили и которые берегли пуще всего остального, как и врученный ей по окончании Оренбургской частной женской гимназии М. Д. Комаровой-Калмаковой 3 июня 1914 года в знак высокого уважения «Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа и Псалтирь» в темно-зеленом переплете, с золотым крестом на обложке, изданный синодальной типографией Санкт-Петербурга в 1912 году. Каллиграфическим почерком выведена была дарственная надпись начальницы гимназии, законоучителя и настоятеля. Надежда Васильевна обычно, смеясь, все это называла остатками богатого оренбургского прошлого.
— Что это ты распереживался, Алексей? — спросила она мужа. — Тебя что, мои рассуждения так задели или Соломонов своими рассказами взволновал?
— В общем-то и то и другое. Я думаю, что рассуждать, как ты, на эту тему не только бесполезно, но и вредно. От наших рассуждений ничего не зависит, а вред — не дай Бог, кто услышит — может быть такой, что мы себе даже не представляем. Уверяю тебя. Слава тебе, Господи, за все это время никто нас пока не трогал. Ни за твое и твоих сестер дворянское происхождение, ни за мое купеческое. Да и детей тоже: дочка спокойно учится в университете, внук подрастает. Ты что думаешь, у тебя в инязе никто не знает, кто мы и откуда взялись здесь? Знают, еще как знают. Я в последнее время стал даже наших замечательных соседей подозревать в наушничестве и стукачестве. Это хорошо, что в Ташкенте люди добродушные да и ленивые малость от жары. К тому же стукачество здесь общественным мнением воспринимается крайне негативно, хуже воровства, за которое раньше, при эмире Бухарском да при Хивинском хане, пока их Фрунзе с Куйбышевым не изгнали за рубеж, руки рубили да уши отрезали, клеймили еще. Но сейчас, Наденька, времена очень и очень тяжелые. Поэтому заклинаю тебя, будь поосторожнее. Не говори ничего лишнего и никому. Не гневи Бога, дорогая! У нас с тобой жизнь, если хорошо приглядеться, по сравнению со многими другими людьми, которых я, например, знаю — просто сладкая. Запомни мои слова. Не раз потом вспоминать будешь не злым, тихим словом.