Местечковый романс
Шрифт:
Шлеймке всё чаще поглядывал в ту сторону, куда ему предстояло вернуться.
– Когда ты, Хенка, приедешь домой, передай моей маме, чтобы не беспокоилась. Меня тут никто не обижает, лошадь моя смирная. Дай Бог, чтобы все наши евреи были такими же спокойными, как она… Нечего тебе тут на два года оставаться, менять насиженное гнездо на чужую дыру. Если сможешь, приезжай ко мне по субботам. Будем сидеть у реки, кушать пирог с изюмом, сосать леденцы, ходить в синагогу и просить Бога, чтобы Он нам простил наши грехи и благословил на долгую совместную жизнь. А мы постараемся отблагодарить Его послушанием и трудами…
– Слушаюсь, мой господин.
Больше она не проронила ни слова, завернула в скатёрку оставшиеся гостинцы и проводила его до проходной. Наклонив голову, попрощалась с часовым, чмокнула Шлеймке в
4
Семья Дудаков жила бедно. Шимон до поздней ночи не расставался с молотком и шилом. Чинил всё, что приносили, – и то, что давно пора было выбросить, и то, что ещё поддавалось ремонту. И брал недорого. В местечке шутили, что Дудак – самый сговорчивый чеботарь на свете. Ходили к нему в основном его неимущие собратья. А нищему Авигдору Перельману, который год с лишним успел проучиться в Тельшяйской ешиве и которого доктор Ицхак Блюменфельд за то, что тот отрёкся от веры, и за склонность наставлять всех на путь истинный и по каждому поводу мудрствовать наградил прозвищем Спиноза, Шимон Дудак обувь чинил даром.
– Бог тебе, Шимон, за меня сторицей воздаст, – говорил Авигдор. – Он все мои долги записывает в свою книгу должников и аккуратно и вовремя возвращает их тем, кому я задолжал. Вернёт, Шимон, и тебе. Честное слово, хотя за Бога грех ручаться! Как поступит, так поступит. Ведь Он – наш главный бухгалтер. Подсчитывает наши годы и наши долги.
– А если вернёт, то, скажи на милость, чем? Деньгами, векселями? Благодатью? – насмешливо спрашивал Шимон, поглаживая свои пышные панские усы шершавым указательным пальцем.
– Долголетием. Хорошими мужьями для дочерей. Их у тебя вон сколько – четыре! Внуками.
Шимон гордился дочерьми, но они были не его богатством, а каждодневной изнурительной заботой. И только старшая, Хенка, пополняла скудную семейную казну случайными заработками. Она и в Алитус к Шлеймке ездила на деньги, заработанные в придорожной корчме Бердичевского «К Ицику на огонёчек!», хотя сам хозяин возвышенно называл своё заведение первым в местечке рестораном. Хенка на дымной кухне весь день стряпала, чистила и тёрла картофель, жарила латкес [11] , пекла пирожки с мясом и капустой, пироги с изюмом, а потом перемывала всю посуду и убирала замусоренное объедками и окурками помещение. И если бы не наглецы, которые промышляли ночным извозом и в подпитии начинали приставать к ней, норовя ущипнуть то за грудь, то за выпирающую стульчиком попку… Если бы не их похотливые, как у мартовских котов, взгляды и не предложения прокатиться с ветерком, подышать свежим воздухом где-нибудь в деревенской глуши, отдохнуть на природе, она, пожалуй, и дальше кухарила бы в этом «ресторане», хотя от тяжёлой работы и валилась с ног…
11
Картофельные оладьи.
Ицик Бердичевский, тёртый калач, известный в Йонаве своей мёртвой хваткой, был доволен Хенкой – послушная, сноровистая, повариха что надо. Он уговаривал её остаться, обещал защитить от бесстыжих посетителей своего заведения, повысить жалованье, но никакие посулы и увещевания не подействовали, и она ушла.
Хенка долго искала приличную работу. А где девушка, не закончившая даже начальную школу и умеющая лишь варить и печь, мыть полы и стирать белье, где она могла эту приличную работу найти? К Шлеймке Хенка больше не ездила, у отца денег не просила, писала своему кавалеристу письма на искалеченном идише, состоявшие из одних признаний в любви и жалоб на судьбу-злодейку, и терпеливо ждала, как Машиаха, местечкового почтальона Казимираса. Зная наперёд, что Роха к ней никакой симпатии не питает, даже откровенно недолюбливает, она всё-таки забегала на Рыбацкую улицу, чтобы хоть что-нибудь выведать о Шлеймке. Когда Хенка после свидания со своим кавалеристом вернулась из Алитуса, она, не жалея превосходных степеней, вдохновенно рассказывала, как он выглядит и как ему служится. Роха не без основания подозревала, что Хенка немножко привирает, но не перебивала её. Медовое слово всегда течёт через чуткие уши в благодарное сердце…
– Что он пишет? – спросила моя мама
у будущей свекрови.– Что пишет? – глаза Рохи вдруг увлажнились. – Всё, что его брат Айзик нам с Довидом по листочку читает, то и пишет. А что, скажи, можно писать таким замшелым старикам, как мы? Скучаю, пишет. Чувствую себя хорошо, пишет. Только пища, о Господи, пишет, некошерная – сосиски свиные, мясо свиное, суп из грибов со свиными ножками. Ничего не поделаешь… Куда еврею деться, если и воздух тут везде некошерный?.. А ты что – болтаешься без дела? Сбежала от этого проходимца Бердичевского?
– Сбежала.
– И правильно сделала. Там, где мужики бражничают, честные девицы вряд ли сберегут в целости свой веночек. Ты хоть понимаешь, о чём я с тобой говорю?
Хенка кивнула.
– Понимаю. Потому и сбежала. Теперь ищу другую работу. Ищу, ищу, но не могу найти.
– В няньки пойдёшь? – вдруг, без всяких предисловий, выпалила Роха, ошеломив Хенку. – Работа чистая, не тяжёлая, будешь весь день цацкаться с мальчиком из благородной семьи, сидеть с ним где-нибудь под деревом в тенёчке, птичек слушать или прогуливаться по парку. Мальчик хорошенький, не капризный, и мама у него красивая, грамотная, по-французски говорит так, как мы с тобой на идише, но не очень хочет с карапузом возиться.
– А чей мальчик? – воспряла духом Хенка. Она не ожидала, что Роха-самурай, эта злюка, эта воительница со всеми заранее неугодными ей невестками, проявит о ней такую заботу. Хенка корила себя за то, что не сдержалась и посмела спросить, чей это мальчик. Надо было дождаться, пока Роха сама назовёт имя его родителей.
– Это богатые люди, очень богатые. – Она отдышалась, глубоко вздохнула и продолжала: – Когда-то, в далёкую пору – в это я сама уже почти не верю – я, старая ведьма, выглядела не так, как сейчас, а была, как говорили, зазывная молодица, довольно хороша собой, мужчины на меня заглядывались, и слюнки у них текли… Это теперь я морщинистая старуха с потухшими, как угли в печи, глазами. Только, пожалуйста, не возражай! У меня нет времени слушать твои неискренние утешения. Так вот тогда – порой мне кажется, что всё это происходило не при сапожнике Довиде, а при царе Давиде – за мной ухаживал молодой реб Исайя, родной брат Ешуа Кремницера, деда этого мальчика. Через десять лет после нашего знакомства он неслыханно разбогател на торговле лесом, сплавлял его по Неману и по морю из Литвы в Россию и внезапно умер от какой-то загадочной, нездешней болезни. Теперь лесом торгует его оборотистый племянник Арон, отец ребёнка. Запутала я тебя своими россказнями… Ты хоть что-то поняла из моих слов?
– Так этот мальчик – внук реб Ешуа, владельца москательно-скобяной лавки, что недалеко от синагоги и полицейского участка?
– Да, он самый. От своей покойной жены Голды он, конечно, не раз слышал про наши шуры-муры с его братцем. Так что я вполне могла стать не сапожничихой Рохой Канович, а богачкой Рохой Кремницер. Попробую замолвить за тебя словечко.
– Спасибо.
– Не надо меня благодарить. Я это делаю не столько ради тебя, сколько ради Шлеймке, своего сына, который собирается на тебе жениться. А ты сама, Хенка, как думаешь – женится или не женится? Да или нет? Отвечай прямо, без увёрток.
– Думаю, что женится, – не отводя от Рохи чёрных, сверкающих отвагой глаз, прямодушно ответила та и, вдруг спохватившись, твёрдо добавила: – Если женится, то вы уж не пожалеете…
– Дай-то Бог, – уклончиво сказала Роха. – Мне твои честность и прямодушие нравятся. Ненавижу криводушных.
Из соседней комнаты доносились размеренные удары сапожничьего молотка о колодку, и их монотонный стук успокаивал Хенку.
– Если я устроюсь к реб Кремницеру, на первую же получку куплю два билета – вам, Роха, и себе. И мы вместе на автобусе поедем в Алитус к вашему сыну. Я уже там все дорожки знаю. Вы обязательно поедете со мной.
– Я? – растерялась Роха. – Я всю свою жизнь никуда не ездила. Никуда. Как родилась в Йонаве, так здесь и умру. Вот если бы женщин в молодости призывали в армию, я могла бы увидеть другие города – Алитус… Укмерге… Зарасай. Даже, может, Каунас. Во всех городах, наверное, есть солдатские казармы. Но Вседержителю было угодно, чтобы я отпущенные мне годы провела в другой казарме – на Рыбацкой улице, в этом доме с дырявой крышей, голодными мышами и кучей детей, которых нужно было поставить на ноги.