Место, куда я вернусь
Шрифт:
Очнулся я в постели и увидел какую-то склонившуюся надо мной фигуру — это оказался врач. Как выяснилось, пятидесяти центов в день для поддержания сил недостаточно, а волнение и виски сделали остальное.
Это было только начало. Доктор Штальман добился, чтобы меня в виде исключения зачислили в аспирантуру, и разработал для меня программу занятий. Его жена давно умерла, детей не было, и он жил один; ему прислуживали два немца, муж и жена, в то время уже настолько старые, что не могли выполнять тяжелую работу и нуждались в помощи. За эту помощь он предоставил мне жилье в своем доме — и очень неплохое жилье, надо сказать, — кормил меня и учил. Через несколько месяцев он начал платить мне за то, что я в качестве его ассистента выполнял кое-какие несложные поручения (привилегия, за которую я был бы готов заложить душу дьяволу). А главное — благодаря ему я получил некоторое представление о том, какой может быть жизнь.
На месте большого зала, куда меня ввел в тот вечер доктор Штальман, первоначально, по-видимому, были три комнаты — вероятно, библиотека, гостиная и столовая, к
В противоположной стене правильные ряды книжных полок прерывал лишь огромный камин, отделанный сверкающими зеленоватыми изразцами, с массивным резным обрамлением из светлого дуба (где висела бронзовая шишечка звонка, по сигналу которого мне была принесена та смертоносная рюмка виски): двумя кариатидами, которые поддерживали тяжелую каминную полку, множеством других полочек и ниш и громадным зеркалом. На каминной полке стояли очень большие часы из мейсенского фарфора, а на полочках и в нишах — серебряные кубки разного размера с надписями, мейсенские фигурки пастушек, замысловатые резные безделушки из оникса, мелкие статуэтки и всякие диковинки — дорогостоящие обломки мира, ушедшего в прошлое. Перед камином стояли просторный кожаный диван, кожаные кресла и выглядевший здесь странно неуместным стул с прямой спинкой из какого-то темного дерева, а рядом с ним — белое эмалированное сооружение наподобие тех больничных столиков, которые поворачиваются на ножке и оказываются перед больным, сидящим в кровати, — как я потом узнал, на этом стуле сидел доктор Штальман, когда неторопливо писал каллиграфическим почерком, очень черными чернилами, на веленевой бумаге свои научные труды.
В дальнем конце нынешнего зала — там, где, вероятно, первоначально находилась библиотека, — стояло нечто вроде длинной конторки темного орехового дерева, где были аккуратно разложены всевозможные словари и прочие справочные издания, а на плоской верхней полке лежали блокноты для заметок, и на медных кронштейнах висело несколько старомодных ламп для чтения с зелеными абажурами. Господствовал же в этой части зала большой рояль.
В другом конце зала, почти всегда погруженном в глубокую тень, если доктор Штальман там не обедал или не принимал гостей — когда-то здесь находилась столовая, а теперь стены были уставлены книгами, — стоял огромный стол красного дерева, украшенный обильной резьбой. По обе стороны двери, ведущей в зимний сад, возвышались постаменты, тоже красного дерева, — один с беломраморной копией Венеры Милосской в натуральную величину, другой с такой же копией Дискобола. В зимнем саду с круглым столом, вокруг которого были в идеальном порядке расставлены стулья, находилась святая святых — место, где доктор Штальман вел свой любимый семинар, всегда проходивший у него дома. Там стояли в кадках высокие пальмы, и их раскидистые листья, хорошо видные даже в обычные вечера, когда не было гостей и эта часть зала была погружена в глубокую тень, напоминали какие-то неправдоподобные сюрреалистические джунгли, которые иногда видишь во сне.
Вот подробный перечень всего, что находилось в этом царстве доктора Штальмана и с чем я постепенно познакомился, проводя там в одиночестве долгие часы, разглядывая каждую книгу и каждый предмет и пытаясь проникнуть в их глубокий внутренний смысл, понять, какое место они занимают в том зачарованном мире, где я случайно оказался. Я узнал, что запечатленная на фотографии очень молодая женщина с темными волосами, уложенными в замысловатую прическу, и огромными темными глазами, взгляд которых из-за перьев пышного боа даже на этой выцветшей за много лет фотографии поражал своей пронзительностью и горящим в них огнем, совсем не соответствовавшими благопристойной прическе, — мать доктора Штальмана. Что молодой человек в военном мундире, обтягивающем его туго, как корсет, с роскошными эполетами и гордо откинутой головой, — его отец, который в чине гусарского капитана вел своих солдат в атаку под Седаном с той самой саблей в руке, которая теперь висела здесь на стене. Что слепки и маски напоминали о студенческих годах доктора Штальмана, а серебряные кубки — о его спортивных достижениях в те же годы и позже (даже в Чикаго он несколько лет помогал тренировать университетскую команду фехтовальщиков и даже в то время, когда я жил у него, каждое утро перед завтраком тренировался сам в подвале, где был устроен небольшой спортивный зал, и три раза в неделю ходил заниматься фехтованием в университете). Что молодой человек среди группы альпинистов еще на одной фотографии — сам доктор Штальман в то утро, когда они начали восхождение на Маттерхорн, и тот альпеншток, который он держал на фотографии, теперь висел на стене рядом с саблей его отца. Что молодой человек
в белом халате на некоторых из фотографий, сделанных в Греции (конечно, не на тех «художественных», цвета сепии, где были запечатлены памятники древности), — опять-таки не кто иной, как доктор Штальман на раскопках, в которых он участвовал, когда еще увлекался античной археологией. И было там, конечно, множество фотографий его покойной жены, сделанных и в молодости, и позже, — на ее нежном, невинном, любящем лице с широко открытыми глазами под короной светлых волос, заплетенных в косы, время, казалось, не оставляло никаких следов до самой последней минуты.Конечно, в тот первый вечер, когда я из довольно пустынного вестибюля был введен в зал, я не мог в подробностях разглядеть эти тысячи предметов, с которыми впоследствии так тесно сжился, и у меня осталось только самое общее впечатление — таинственные тени, прячущиеся по углам, огромное пространство и огонь в этом необычном камине. Но в том первом впечатлении как будто слилось все, что мне предстояло узнать впоследствии об этом зале и его обитателе. Как будто я во мгновение ока, словно по волшебству, без всяких усилий наконец преодолел ту непроницаемую стену, сквозь крохотные щелки в которой старался хотя бы мельком увидеть залитый светом мир, лежащий за ней. Все, к чему бессознательно стремилась моя душа, открылось мне теперь во всей своей благодатной реальности. Я словно случайно наткнулся на волшебное слово, и чудо случилось.
Я говорю «бессознательно», потому что все мои прежние старания действительно не имели определенной цели, у меня в голове не было никакого ясного представления о том, что я могу и кем хочу стать. Я не задумывался ни о богатстве, ни о славе. Для этого я был слишком неуверен в себе и поэтому, по правде говоря, даже недоволен собой. Я был в самом буквальном смысле лишен честолюбия. Я испытывал лишь некую слепую потребность — слепую, абстрактную и бесформенную. Потребность в чем? Этого я не знал, но чувствовал, что все вокруг полно какого-то таинственного смысла и значения.
Но теперь у меня раскрылись глаза, и я стоял в изумлении в самом средоточии этого мира, не зная даже его имени, — до тех пор, пока в последний вечер, который мне было суждено провести здесь, доктор Штальман не произнес: «imperium intellectus», «царство интеллекта». Но хотя я и не знал, как называется этот мир, это только усиливало то чувство благодарности и благоговения, то сознание своего ничтожества, которые охватили меня, когда я впервые там оказался.
А пять минут спустя, как уже было сказано, я лежал распростертый на полу, бесчувственный, как бревно.
На протяжении двух с половиной лет этот зал был центром всей моей жизни. Кроме того, я время от времени ходил на вечеринки, которые устраивали аспиранты, — первые в моей жизни вечеринки. И была еще, конечно, Дофина, чья элегантно-богемная маленькая квартирка над бывшим каретным сараем находилась всего в нескольких кварталах от «замка Отранто». Благодаря этому я после небольшой утренней дискуссии, в которой рассуждения о Фурье, Сен-Симоне, Энгельсе, Бакунине и тому подобном перемежались со стонами и вскриками сотрясаемой любовью плоти, и после завтрака наедине со своей аппетитной наставницей успевал вовремя поспеть домой, чтобы помочь слуге доктора Штальмана Гансу. И когда я шел по улице, голова у меня гудела от метафизического восторга и сознания осмысленности жизни, перед глазами во всей своей красе стояла полуодетая Дофина, а ноздри были полны ее аромата.
Конечно, эти встречи с Дофиной не могли продолжаться до бесконечности и прекратились, как я уже сказал, в конце весны 1941 года, незадолго до того, как Адольф порвал со своим прежним закадычным другом Джо и этим заставил Дофину в очередной раз заняться политической акробатикой. Но в общем за все эти годы я в наибольшей степени чувствовал себя как дома не в университете и не в роскошном гнездышке Дофины, а в «замке» и с его хозяином общался ближе всего.
Доктор Штальман занимал в моей жизни огромное место. Он разработал для меня целую программу. Это он рекомендовал мне всерьез заняться итальянским языком, чтобы подготовиться к изучению Данте (и к участию в его знаменитом семинаре по теории эпоса), — решение, которое оказало огромное влияние на всю мою последующую судьбу. Кроме того, в определенные дни недели он заставлял меня говорить с ним только по-немецки и терпеливо слушал. Обычно он два-три раза в неделю ужинал вне дома, а в остальные дни ему подавали традиционный немецкий ужин на большом столе в бывшей столовой, и раз в неделю он, с неизменной торжественностью, приглашал меня быть его гостем. Каждые две-три недели он устраивал небольшой званый обед, в заключение которого кто-нибудь из гостей или сам доктор Штальман играл на рояле, или ужин после посещения концерта или оперы. Иногда и я получал приглашение — вероятно, он желал дать мне некоторое представление о светской жизни: на эти поздние ужины все являлись в полном блеске фраков и парадных туалетов. Кроме меня, разумеется.
Для него не существовало мелочей. Когда я начал толстеть, он заставил меня тренироваться в маленьком спортзале, устроенном в подвале. Он сказал, что теперь, когда я забросил футбол, мне поможет сохранить форму фехтование. Он сказал, что научит меня.
— У человека, — сказал он с легкой иронической усмешкой на губах, — должно быть хотя бы одно увлечение, совершенно лишенное практического смысла и не имеющее ни малейшего отношения к реальной жизни.
— В тот первый вечер, когда я шел за вами по улице и вы услышали мои шаги, это мог быть вовсе не я, а кто-нибудь похуже, — заметил я. — Тогда вы могли бы ткнуть своей тростью ему в живот, и ваши занятия фехтованием оказались бы не совсем лишенными практического смысла.