Место, куда я вернусь
Шрифт:
А вот Розелла, похожая на обыкновенную деревенскую потаскуху с похотливо расслабленными губами и дряблой плотью, непристойными шутками, хихиканьем и утробным урчаньем, без малейшего намека на утонченность и поэтичность. Вот она лежит, упершись ступнями в матрас, задрав вверх широко разведенные колени и приподняв все, что между ними, так что оно свободно раскачивается в воздухе, словно полотняное сиденье складного стула. Сейчас я вспоминаю, что в этой ипостаси Розеллы лицо у нее в самом деле выглядело совсем другим — губы, чуть вспухшие, словно от удара, действительно расслаблялись, она то и дело проводила по ним языком, а из уголка рта вытекала поблескивающая струйка слюны. Обнимая
А вот еще одна ее ипостась — когда Розелла с почти клинической отчужденностью исследовала возможности тела своего партнера. Например, когда я лежал на спине, а она поднимала мою руку и, доверчиво прижавшись ко мне, словно цыпленок под крылом курицы, начинала медленно водить носом у меня подмышкой, обдавая своим теплым дыханием влажные от пота волосы и время от времени, оторвавшись от меня и подняв лицо, спрашивала: «Что ты сейчас чувствуешь? Расскажи подробно».
Иногда, впрочем, мои показания ее совсем не интересовали, и ее исследования становились совершенно объективными. Дюйм за дюймом она разглядывала, изучала, анализировала тело, принадлежащее Джедайе Тьюксбери, и, казалось, была целиком поглощена этим занятием. «Что ты делаешь?» — спрашивал я, и она отвечала: «Ничего. Тебя это не касается», или «Тс-с-с, ты не видишь, я занята?»
Но однажды, когда я задал ей этот глупый вопрос, она взглянула мне прямо в лицо своими аметистовыми глазами и сказала: «Ладно, скажу. Я стараюсь запомнить тебя всего, до самого последнего крохотного кусочка, чтобы, когда я умру и не смогу тебя видеть, мне было о чем вспоминать».
И с этими словами принялась целовать меня куда попало, словно маленький ребенок.
Пять минут спустя она лежала на мне ничком, распростершись под прямым углом к моему телу и прижавшись к нему грудями. Голова ее покоилась у меня против сердца, лицо, обращенное ко мне, было почти скрыто свесившимися волосами. Протянув левую руку к моему лицу и запустив средний палец и мизинец мне в рот, она тихонько поглаживала заднюю сторону моих нижних зубов и осторожно ощупывала мякоть под языком, а ее правой руки я не видел, но чувствовал, что у нее на ладони лежат мои гениталии.
Так мы лежали долго. Если не считать ее едва слышного дыхания и едва ощутимых прикосновений пальцев ее левой руки, она была абсолютно неподвижна. В ванной, дверь в которую была приоткрыта, горел свет, и мне было видно, как отливают медью ее растрепанные волосы, наполовину скрывающие лицо.
Через некоторое время из-под этих растрепанных волос донесся шепот:
— Прикуси мне пальцы.
Я повиновался.
— Сильнее, — послышался повелительный шепот.
Я повиновался.
— Еще сильнее!
Я прикусил их так сильно, как только осмелился.
Она снова что-то прошептала, но я не расслышал. Я отвел ее руку от своего рта.
— Что ты сказала?
— Что хочу умереть, — шепнула она. — Вот так. Сейчас. Тогда больше никогда ничего другого не будет.
Я, встрепенувшись, приподнялся, так что она соскользнула с моего туловища и теперь лежала у меня поперек колен, откинув волосы назад и глядя на меня.
— Не говори глупостей, — сказал я, чувствуя, к своему удивлению, какую-то бессмысленную злобу, направленную против нее и против самого себя тоже.
Глядя на меня издалека снизу вверх, она наконец произнесла, по-прежнему шепотом, но совершенно по-деловому и бесстрастно:
— А может быть, я вообще хочу умереть.
— Какого черта… — начал я и осекся, не зная, что сказать дальше.
Она сползла с моих колен и неожиданно как-то
резко, неловко, угловато встала с кровати. Сейчас я отчетливо вспоминаю эту необъяснимую неуклюжесть, как будто она, вдруг лишившись обычной плавности и грациозности ее движений, превратилась в старого артритика.— Мне надо уходить, — сказала она жестким, безличным голосом, стоя около кровати.
— Иди сюда, — сказал я с деланной теплотой в голосе, похлопав рукой по кровати рядом с собой.
Она бросила на меня долгий, пристальный, печальный взгляд, потом покачала головой и двинулась в сторону ванной.
Я откинулся на подушку и натянул простыню до подбородка. Я все еще лежал так, когда она вышла из ванной, уверенно постукивая каблучками, схватила свою шубу и перед тем, как выйти, на мгновение повернув голову, послала мне небрежный воздушный поцелуй.
Снаружи уже стемнело. Но я все лежал. У меня перед глазами стояло это неловкое, неуклюжее движение ее обнаженного тела, когда она встала с кровати и сказала: «Мне надо уходить».
«Куда?» — спросил я мысленно.
Я вспомнил, как она сказала, что хочет умереть, и, лежа в растерзанной постели, пытался понять, что означает это и все остальное.
И вдруг сообразил, что была одна-единственная причина, по которой она пришла ко мне в эту полутемную комнату! Я догадался, что оргазм был для нее чем-то вроде «черной дыры» физиков — всепожирающей пустотой, куда бесследно проваливаются все досадные мелочи жизни, подобно тому, как утекает грязная вода в раковине, если вынуть пробку из стока. Чем-то вроде смерти в той жизни-вне-времени, без которой жизнь-во-времени была бы невыносимой или даже просто невозможной.
И вот она сказала: «Мне надо уходить».
Но куда?
Было только одно место, куда она могла пойти, только одно прибежище. Назад, в мир досадных мелочей и половинчатых решений, в тот мир, где она жила час за часом, день за днем и ночь за ночью, вдали от полутемной комнаты старины Кривоноса.
И вот сегодня она, без всякого предупреждения, решила оставить Джедайю Тьюксбери. Решила, попросту говоря, сбежать.
Но предположим — и от этой мысли меня внезапно пронизал холод, — что я не похлопал бы рукой по кровати со словами, в которых она уловила неискренность, приглашая ее снова броситься в черную пустоту, а просто протянул бы ей руку. Предположим, что она тихо прилегла бы рядом со мной, чтобы найти утешение в человеческой теплоте и покое.
Некоторые переживания очень трудно поддаются анализу, и сейчас я вижу, что сказал не все до конца. Перед тем как меня пронизал этот холод, было еще одно ощущение — ощущение простой потребности в человеческой теплоте и покое, которые мы могли бы обрести, если бы она подошла и молча легла рядом со мной. Но тогда, значит, этот холод пронизал меня — по крайней мере, так истолковываю я это сейчас — при мысли о том, что такой покой предполагал бы наличие будущего, а это означало бы разрушение того заключенного в стальную скорлупу настоящего, в котором я сумел замкнуться вместе со своей воплощенной мечтой по имени Розелла Хардкасл-Каррингтон.
Так родилась ревность. Я услышал, как щелкнул замок задней двери, когда Розелла ушла, и все сразу изменилось. Раньше, слыша этот щелчок, я знал, что Розелла уходит в некий призрачный, невидимый мне мир, где движется, подобно призраку, среди призраков, и вновь становится моей воплощенной мечтой лишь тогда, когда, обнаженная, с влажными губами, лежит рядом со мной на этой кровати. Но может ли воплощенная мечта говорить, что хочет умереть? Кроме того, воплощенные мечты абсолютны, они не имеют ни прошлого, ни настоящего, они существуют вне контекста. Кто станет ревновать воплощенную мечту?