Место, куда я вернусь
Шрифт:
Я был нежен и ласков, насколько мог, как она меня просила и как хотелось мне самому, — и все было спокойно, и без спешки, и то, что последовало потом, было как будто естественным продолжением этих ласк и казалось их частью.
Почти до самого конца.
Я не стану входить в подробное геометрическое и клиническое описание того, что происходило, — уверяю, что все было как обычно. Но когда я почувствовал, что она уже близка к вершине страсти, она вдруг схватила мою правую руку, которая мяла ее левую грудь, и положила ее ладонью вниз себе на горло, заставив охватить его и прижимая
Потом мы отстранились друг от друга и лежали, не соприкасаясь, словно каждый из нас только что сделал для себя какое-то открытие, которое надо обдумать в молчании, темноте и одиночестве. Но через некоторое время она села, подсунув под спину подушку, и устремила неподвижный взгляд куда-то в пустоту.
— Он был просто вне себя от радости, — сказала она.
— Что? — переспросил я. Хотя я и расслышал ее слова, но во тьме, царившей внутри меня, не понял, к чему они относятся.
— Мой муж, — сказала она.
До сих пор я ни разу не слышал, чтобы она называла его так — «мой муж».
— Он был совершенно вне себя от радости, — продолжала она. — Он говорил и говорил. Все прошло так чертовски здорово. Да, и слава Богу, я надеюсь, что так будет и дальше, так мне будет намного легче — ох, ты не знаешь, какой он становится, когда у него начинается приступ черной меланхолии.
— Не уверен, что хочу это знать, — сказал я, не очень понимая, что имею в виду.
— Но сегодня он был просто вне себя от радости. Ни о чем больше не мог говорить, только о себе. Не вспомнил даже, что я больна, не спросил, как я… — Она впервые повернулась ко мне. — А, я знаю, ты считаешь, что это звучит как ирония, но…
— Я ничего не говорил.
— Ну конечно, это звучит как ирония, я-то знаю — это ведь вранье, что я больна. — Ее взгляд снова был устремлен в пустоту. — Но даже если бы я тут умирала, было бы то же самое. Все одно и то же, без остановки, все про этот проклятый вернисаж. О, я знаю, все женщины там так и крутятся вокруг него, он же так чертовски силен и красив, и его классический профиль так возвышается над всеми головами, как маяк на горизонте ночью, и от одного взгляда на него у них трусики мокнут — ну да, было время, когда и у меня тоже мокли…
Не поворачивая ко мне головы, она сказала:
— Принеси мне вина, пожалуйста.
Я подошел к ведерку со льдом и налил бокал.
— Оно выдохлось, — сказал я.
— Ничего, давай. Пожалуйста.
Она выпила вино, все еще глядя в пустоту. Я, голый, присел на корточки перед камином и стал раздувать угли, как-то по-особому ощущая свою наготу, чувствуя, как мои поникшие гениталии болтаются над кирпичным подом, как пот сохнет у меня на коже, как мерзнет моя спина, лишенная даже того тепла, которое давали слабые язычки пламени.
—
Еще есть? — послышался ее голос.— Нет, — ответил я, не сводя глаз с огня.
— Открой вон там вторую дверь, — сказала она. Я обернулся и увидел, что она указывает на одну из двух дверей в дальнем конце комнаты. — Это его гардеробная. Там увидишь маленький холодильник, в нем почти наверняка есть. Может быть, начатая, а если хочешь, открой новую.
И когда я двинулся к двери:
— Понимаешь, мой муж… Он любит, чтобы под рукой всегда было шампанское.
Я извлек начатую бутылку и вытащил пробку.
— Если хочешь, — сказала она, — там есть немного травки.
— Какой травки? — спросил я.
— Ну, марихуаны. В ближнем шкафу, который побольше, — там такая синяя коробка. Мой муж… — Она снова и снова, чуть подчеркнуто, пользовалась этими словами. — Он любит, чтобы немного было под рукой. Понимаешь, после трудного дня. Иногда немного шампанского. Иногда травка. И то и другое, разумеется, самого лучшего качества.
Я наливал вино, думая о Лоуфорде Каррингтоне — истинном олицетворении Нашвилла: как он блаженствует у камина после трудного дня, в красной пижаме и самом настоящем, неподдельном китайском халате на широких плечах, в турецких шлепанцах, в шотландском берете, а может быть, в подлинном микенском шлеме десятого века до нашей эры (если такой можно достать за деньги), с бокалом или самокруткой в изящных, но сильных пальцах и не спеша собирается с силами для предстоящей возни в спальне.
Я отнес вино Розелле. Взяв бокал и глядя прямо на меня, она сказала:
— А потом, после самого первосортного шампанского или самой первосортной травки из Акапулько, доходит очередь, конечно, и до меня. Потому что я… Я ведь, знаешь, тоже товар самого первого сорта. Раз я принадлежу ему, то и я просто обязана быть бабой самого первого сорта.
Сделав глоток, она добавила:
— Quod erat demonstrandum — что и требовалось доказать, как торжественно выражались мы в дагтонской школе.
— Он предлагает тебе покурить вместе с ним? — спросил я.
— Да, и я курю. И пить шампанское с ним он тоже меня заставляет, и восхищаться его высоким качеством. Все ради мира, вот мой девиз.
И потом:
— Теперь некоторое время поддерживать мир будет легче. После того как выставка в Нью-Йорке удалась. «Балетная сюита» уже продана. Какому-нибудь лысому развратнику, который всю ее поставит посреди пошлой роскоши кабинета, где он ворочает миллионами. Господи, я так и вижу эту картину. — Она помолчала, потом сделала еще глоток. — Ну, больше ни на что они и не годятся, — добавила она, разглядывая золотистые пузырьки в бокале.
— Это ведь ты ему позировала для этих вещей, да? — услышал я свой голос, прозвучавший в высшей степени непринужденно, и стал с большой осторожностью наливать себе вина.
— Да, — сказала она. Я поднял глаза, и наши взгляды встретились. — И дальше ты станешь так же походя и с дьявольской хитростью выпытывать, отдавалась ли я ему когда-нибудь по-настоящему.
Я хотел что-то сказать — наверное, «Ну и что, было это?», — но она избавила меня от такой глупости.