Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Извините, — протягивая мне холодную ладонь, сказала она, — я нездорова и вынуждена лежать.

— У меня был товарищ, комкор Цвибышев, — сказал Бительмахер жене, — это его сын… Я вами интересовался, — сказал он, повернувшись ко мне, — очень обрадовался, когда мне сегодня позвонил Михайлов… Хотите есть?

— Нет, — поспешно ответил я.

Сладковатый запах мертвечины господствовал в комнате. Именно ощутив его, я вспомнил о матери Илиодора, то есть о том, что Ольга Николаевна на нее похожа, а не наоборот — подумав о похожести, ощутил запах. Но мать Илиодора да и вся та компания была мне неприятна, и запах этот мог быть результатом личного отвращения. Здесь же, у товарища отца, человека, к которому я сразу же почувствовал симпатию, он существовал вопреки моим намерениям подружиться с этими людьми, и душевному расположению к ним мешала невольная физическая брезгливость.

Мне приходилось жить в неопрятных

холостяцких общежитиях среди запахов мужских потных тел, питающихся грубой пищей, однако при всем при том там было ощущение плотского мужского здоровья, прущего наружу, мускулистого, выставляющего груди из рубашек и теннисок, современного, рядом с которым не стыдно, а порой даже и пикантно показаться перед глазами красивых женщин. Здесь же был, как мне казалось, замкнутый мир, который мог мне стать приятным после того, как я привыкну к нему, но с которым, тем не менее, следует показываться порознь в местах красивых, то есть светских (пляжи, центральные улицы, включая смежные с ними бульвары, стадион, театры). Кстати, я дважды был в оперетте и один раз в драматическом, разумеется, один, но беспрерывно в антрактах разыгрывал перед публикой, которая не обращала на меня внимания, представление, будто меня ждет женщина. В курительной комнате я торопливо посматривал на часы, в буфете суетился, в фойе не прогуливался, а шел торопливым шагом, заглядывая в лица чинно гуляющих зрителей, словно ища потерянную знакомую… Парадокс времени состоял в том, что именно из рук этого мира теней я должен был получить блага и права, открывающие мне доступ в иное, красивое общество… Таков был сумбур мыслей в первые минуты знакомства.

Я с Бительмахером успел обменяться лишь двумя-тремя фразами, когда раздался явно условный звонок дважды через короткий промежуток.

— Бруно, сказала Ольга Николаевна, — но хотя бы он пришел без Платона…

Вошли двое. Один был тяжелый телом и движениями, голубоглазый альбинос, второй очень худой и маленького роста, очевидно, тот самый Платон, поскольку Ольга Николаевна поздоровалась с ним холодно.

— Как здоровье? — спросил Ольгу Николаевну альбинос, протягивая ей кулек с какими-то сластями.

— Лучше, — сказала Ольга Николаевна, — кстати, я знала, что у меня подозревают рак, но меня успокаивало, что если бы это был рак, я бы давно умерла. Знаете, как давно у меня плохо с грудью, еще в Польскую войну во время отступления я на ходу садилась в теплушку и ударилась грудью о железную скобу.

Меня то успокаивает, — сказал Бительмахер, — что они все-таки Ольге сделали операцию, при злокачественной опухоли груди они операцию не делают, а дают всякие порошки для отвода глаз.

Нам, реабилитированным, рак не страшен, — сказал худой, — медициной доказано, что элемент шизофрении в организме исключает рак.

— Вы, как всегда, неудачно каламбурите, Платон Алексеевич, — сказала Ольга Николаевна.

— Это, Моисей, — обернулся Платон к Бительмахеру, — это по поводу нашего вчерашнего разговора о разнице между излечением и исцелением… Я, например, неизлечимо болен и знаю об этом, никакое лечение мне не поможет, но я не умру, пока сам того не захочу, ибо помимо излечения есть и исцеление, то есть мифологическое излечение…

Я слушал с интересом. Я человек физически слабый из-за многолетней материально скудной жизни и именно поэтому физическую слабость чрезвычайно презираю. Но едва этот карлик (он был почти карликом) начал говорить, как я ощутил в нем привлекательную силу, словно говорил он обо мне и для меня и делал понятным для меня мое собственное, сокровенное, но недодуманное до конца.

— Необходимо, — говорил Платон, — создать вокруг больного миф, объясняющий миф, приводящий мир в порядок и успокаивающий душевное смятение… То же и с обществом. Все сильные личности действовали подобным образом.

— Политический фрейдизм, — слишком быстро для своего неповоротливого вида сказал альбинос, — вернее, помесь Фрейда с Троцким.

Начался шум, все говорили сразу.

Интересно, что я до сих пор сидел, не представленный вновь вошедшим. Не то чтобы Бительмахер не делал этого по рассеянности. Просто, и я это понимал, он не находил промежутка, так плотна была словесная перепалка. А в дальнейшем он и сам в нее втянулся как-то самозабвенно. Вообще должен сказать, что в то странное время, когда глава правительства Хрущев, благодаря железной сталинской структуре, доставшейся ему в наследство, сосредоточил административную, но не нравственную, что важно, власть в своих руках, вел тяжелую борьбу с любимым и святым для народа трупом, который, лежа в центре Москвы в Мавзолее рядом с основателем государства Лениным, молчаливым загробным величием отвечал на попытки толстого нефотогеничного человека возбудить в народе гнев разоблачением неких земных злодеяний покойного, в то странное время

тяжелого противоборства живого с мертвецом общественная жизнь ушла из мест официальных и сосредоточилась в салонах тех лет, то есть в компаниях… Причем в компаниях весьма разноликих и часто идейно противоборствующих друг другу… Способность к созданию разного рода идейных компаний, как правило, свойственна именно лицам, от народной массы оторвавшимся. Народ же либо по-пушкински опасно безмолвствовал, либо попадал под воздействие идейных слухов и анекдотов, из которых он отбирал то, что ему близко, то есть противоборство официальности, в чем бы она ни выражалась, но главным образом противоборство разоблачениям сталинской деятельности. Я долгое время в силу материальной убогости моей жизни был оторван от общественных ветров, тем не менее за короткий сравнительно срок мне удалось побывать в совершенно разноликих компаниях. Всюду собирались люди, казалось бы, в основном близкие друг другу, но всюду же была ожесточенная сшибка мнений, рождавшая версии, а уж версии эти, в свою очередь, попадали в гущу народа в виде всевозможных слухов и анекдотов. Такой резкий поворот от твердой идейной однородности и формирования идеалов в одном централизованном месте, откуда они спускались вниз в строго плановом порядке, такой поворот, конечно, не мог не оказать воздействия, но оказал не то воздействие, на которое надеялся Хрущев. Недоверие и неуважение народа начало распространяться не на канувшего в вечность мертвого вождя, а на ныне здравствующих руководителей, как местных, так и вышестоящих, вплоть до самого верха. Эта опасная для такой страны, как Россия, тенденция имела, однако, весьма сильный стихийный тормоз — то, что сам народ побаивался и не любил своего же неуважения к руководству и искал путей от этого неуважения избавиться…

Все эти мысли были высказаны в споре, но ныне передаются мною своими словами в некоторой обработке и с добавлениями, поскольку тогда, первоначально, на меня все это так обрушилось, что я потерял нить и не способен был следить за построением фраз. Поэтому излагаю их от своего имени, так, как я теперь это понимаю… Кажется, главная часть мыслей принадлежала не Платону, а альбиносу Бруно, этому внешне неповоротливому литовцу. Одну из его фраз, как бы завершившую цикл спора, я помню достаточно точно и вообще после нее как-то уловил нить и понял суть (повторяю, все, что до того, я обработал позднее).

— Если уж касаться политического фрейдизма, — сказал Бруно, — то Хрущев это та личность, которая испортила стране и народу нервы.

— Вы против разоблачения Сталина? — выкрикнула Ольга Николаевна, приподнявшись на кровати и прижимая локоть к груди (под платьем ее, в вырезе виднелся бинт).

— Я говорю лишь, что эти разоблачения обошлись чрезвычайно дорого.

— А я всегда буду благодарна Хрущеву, — сказала Ольга Николаевна и посмотрела на небольшой, в полированной рамке портрет Никиты Сергеевича Хрущева, висевший над ее кроватью.

Хрущев изображен был в капроновой шляпе и рубашке с широкой улыбкой на жирном крестьянском лице любителя простой и обильной пищи.

— Хрущев обрушил на нас груду мифологических разоблачений, — встав и возбуждаясь, сказал Платон, — в этом хитрость… Может быть, когда-нибудь раскроется подлинность… Через двести лет… Сталин вызвал Хрущева и сказал ему: когда я умру, ты разоблачишь меня… Я скрепил их в единую силу кровью и страхом, а ты зароешь трупы и выгонишь остатки на свободу…

— Ты бредишь! — выкрикнул Бруно.

— Почему? — сказал Платон. — Что здесь похожего на бред?… Сталин понимал, что главная сила не в нем, а в надзирателе Хаткине… И он поручил Хрущеву спасти надзирателя Хаткина для будущего.

— Это твоя опасная теория! — крикнул Бруно.

— Настоящий троцкизм! — выкрикнула Ольга Николаевна.

— Я противник Троцкого, — сказал Платон, — вам это известно.

— Подлый троцкизм! — выкрикнул Моисей Бительмахер, который не обратил внимания на опровержение Платона и который на слово «Троцкий» реагировал как бык на красное, поскольку вел борьбу с троцкизмом с юношеских лет и ненависть к троцкизму пронес сквозь тюрьмы и лагеря.

— Термины, термины, — как бешеный выкрикнул в свою очередь Платон, — мне слишком мало осталось жить (явная непоследовательность суждений, которую я отметил в этом сумбуре), мне успеть надо… Мне подавай надзирателя Хаткина и майора Двигубского, — и он стиснул до побеления свой кулачок карлика, — они меня на ж… сажали…

Резкое и грубое слово хлестануло среди шума и политических споров так, что на мгновение наступила тишина.

— И тебя, Бруно, — продолжал в тишине Платон, — тебя тоже сажали… Специальная площадка была для этого утрамбована. — Он помолчал, громко сопя, и вдруг озверел так, что пошел красными пятнами. — Политическим онанизмом балуетесь, — крикнул он, — вот за что я вас ненавижу. — И, сказав это, встал и вышел, хлопнув дверью.

Поделиться с друзьями: