Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Ах вот откуда колесо», — подумал я, сглатывая и испытывая колотье в затылке. Задумавшись, я снова пропустил конец объяснения Коли и решил, чтоб отделаться, попросту с ним согласиться.

— Вот и хорошо, — обрадовался Коля, — а Вейн тут совершенно уж запутался.

«Вейн, — подумал я, — опять новая фамилия, не кумир ли очередной, подобно Ятлину?… Нет, кажется, он об этом Вейне сказал неодобрительно, но и я хорош. Сейчас со мной происходит нечто неповторимое, а я на глупости отвлекаюсь».

— Да он тебя не слушает, — оборвала вдруг резко Маша Колю, который, кажется, по-прежнему мне что-то говорил, — да неужели ты не понимаешь, что он тебя не слушает, — сказала она с обидой за брата и глядя на меня с неприязнью.

От крика ее сердце мое испуганно заколотилось, ибо я слишком поздно понял свой тактический промах. Путь к сердцу женщины лежит через человека, которого она любит. Мое поведение от начала до конца было ужасно, тупо, мерзко, и я готов был закричать от обиды и оттого, что сам все и разрушил. А ведь все так удачно складывалось, прояви я больше ума. Коля любил меня и Машу, а Маша любила Колю. Тут арифметическая задача для третьеклассника, а я ее не решил и напутал. Начал-то я хорошо, избавив Колю от дурной компании и ударив Ятлина, чем угодил и себе и Маше, а потом на меня словно затмение

сознания нашло, и, мечтая о Маше, я игнорировал Колю, тянущегося ко мне, чем не мог не озлобить Машу, девушку умную и тонко чувствующую ситуацию.

— Нам сюда, — сказала Маша, останавливаясь перед тихим, в зелени деревьев, переулком, уставленным старыми богатыми домами, — тут уж мы сами, — и, слегка кивнув мне, она увлекла за собой Колю.

«Могла бы и повежливей», — подумал я со злобной тоской.

Между мной и Машей началось противоборство, за которое, я понимал, я буду жадно цепляться, чтоб унизить ее и спастись от этой топчущей мое тщеславие и достоинство любви. (В этом месте вспомнился и стал понятен Ятлин с его злобными и едкими действиями в адрес Маши.) «Могла бы и повежливей, — часто, часто глотая и вздрагивая от колотья в затылке, думал я, — все-таки я дрался из-за нее… Меня ведь могли избить, если б друзья Ятлина не струсили… А она восприняла как должное».

Переулок, где жили Маша и Коля, несмотря на свой богатый вид, освещен был слабо. И я стоял и смотрел до боли в глазах на Машу, пока она и Коля шли к своему дому. Я видел, как Коля обернулся и махнул мне рукой, а Маша дернула его и что-то ему сказала, очевидно, унизительное в мой адрес. У меня двоилось в глазах, и началось нечто даже похожее на внезапное гриппозное состояние, вялость и нависание некой тяжести с бровей на переносицу. Повторяю, несмотря на свою обидчивость вообще и частые унижения от женщин, особенно красивых, испытываемая мной ныне обида была совершенно для меня нова и настолько сильна, что в каждом своем проявлении носила не духовный и общий, а конкретный физический характер. Мне казалось, что у меня повысилась температура и возникло что-то вроде двигательного беспокойства, правда, и ранее случавшегося, но ныне сильно выраженного, то есть в форме то общего дрожания, то отдельных сильных подергиваний мышц лица и тела. Началось даже что-то похожее на бред. Так, мне казалось вдруг, что я разговаривал с Машей по телефону и произносил отдельные шуточные фразы. (Шутить — вот что надо с красивой женщиной, даже и умной, как Маша. Юмора — вот чего мне не хватает.)

Как я добрался к квартире Марфы Прохоровны, снятой для нас Колей, не помню. Открыл мне Щусев. (Марфу Прохоровну, как известно, Коля отправил на дачу.) Щусев посмотрел на меня внимательно, но ничего дурного не сказал и ничего не спросил, а даже, наоборот, дружески улыбнулся. Ребята, Сережа и Вова, спали, безмятежно разметавшись на диване. Несмотря на то что я знал их сравнительно долго (несколько месяцев), они так и остались для меня чужими, безликими, малоинтересными. (Может, за эти-то качества и привлек их к делу Щусев.)

— Я лягу отдельно, — негромко, чтоб не разбудить спящих, сказал я Щусеву.

— Хорошо, — ответил шепотом же Щусев. — Возьми в передней старые пальто… Их у старухи несколько… К завтрашнему дню надо выспаться…

— Завтра? — спросил я с тревогой.

— Да, — ответил Щусев.

Я участвовал в ряде уличных драк и исполнении смертных приговоров организацией сталинским палачам и доносчикам в форме избиений. Но сейчас, может, из-за всемирной известности кандидатуры, а может, и из-за моего личного состояния, я ощутил тревогу, и мне почудилось, что Щусев задумал нечто самого крайнего толка и всерьез. Мои ощущения впоследствии подтвердились. В боковом кармане у Щусева была приготовлена остро отточенная бритва, а за пояс он, идя на дело, засунул и прикрыл полой пиджака новенький слесарный молоток, видно, купленный накануне в хозяйственном магазине. Но это все выяснилось впоследствии, тогда же об этих фактах я был в неведении, однако болезненное мое состояние подсказало мне, что дело может не ограничиться одной лишь «всемирной пощечиной» сталинскому соратнику номер один. Впрочем, это болезненное состояние меня же и успокоило, ибо, во-первых, свои подозрения я объяснил нервами, а во-вторых, оно вновь увело мои мысли в направлении приятном.

Я лег на ворох старых пальто и, радостный оттого, что впереди у меня целая бессонная ночь (вообще-то я бессонницы боюсь и, когда она наступает, нервничаю, но сейчас я был рад бессоннице), итак, радостный, я лег на ворох пальто и, вдыхая запах мышиного помета, начал думать о Маше. Я начал думать о ней неторопливо, смакуя каждый момент, идя от пункта к пункту, восстановив реалистически ее приход и удачные куски наших взаимоотношений. (Ее просьба увести Колю, мой удар в челюсть Ятлину.) Неудачные же куски, наступившие впоследствии, я полностью переиграл и доходил чуть ли не до проводов к подъезду, ухода милого, доброго, любящего меня Коли, проявившего смекалку, наш разговор с Машей о Коле… Только о Коле, как об обоюдно дорогом нам человеке… В течение часа, двух, трех мы стояли с Машей в подъезде и говорили о ее любимом брате Коле. И за все это время я не сделал ни одного движения, которого не то что дурно, но даже и двусмысленно нельзя было бы истолковать.

Так лежал я и мечтал, и так встретил я рассвет того, как выразился Щусев, «исторического дня», когда должен был свершиться приговор над правой рукой тирана, Вячеславом Михайловичем Молотовым.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На рассвете раздался звонок в дверь, и я слышал его, но настолько был погружен в свое, что лежал и слушал, как звонят в дверь, однако не только не шел сам отпирать, но даже и никого не будил. Наконец, после третьего или четвертого звонка, проснулся Щусев. Обычно он спал чутко, но в эту ночь, очевидно от усталости, ибо, как выяснилось, он весь день где-то ходил, Щусев спал крепко. Проснувшись, Щусев вскочил с пола, и я быстро прикрыл глаза, чтоб наши взгляды не встретились. Но в то же время я чутко прислушивался ко всему, что происходит в передней, и знакомый, точно из бессонницы моей голос, заставил сердце мое вновь торопливо забиться. Нет, это была не Маша, это был Коля, но с тех пор как я узнал Машу, то есть со вчерашнего вечера, Колин голос вызывал во мне сердцебиение. Голос юноши-брата до тех пор, пока он не повзрослеет, бывает весьма часто похож на голос сестры. Я торопливо встал, чтоб Коля не увидел меня на полу на ворохе старых пальто. Вообще, мне кажется, я начал его стесняться, и наши с Колей отношения, по крайней мере, с моей стороны, со вчерашнего вечера стали весьма странными, ибо Коля был теперь для меня ниточкой к Маше.

Коля, весь какой-то румяный, как

выглядит человек, вставший рано утром (еще не было шести) и надышавшийся чистым рассветным воздухом, заглянул в дверь, и я улыбнулся ему раньше, чем он успел улыбнуться мне. Но в то же время в наших действиях была какая-то нервная торжественность, как у школьников в день экзаменов. Щусев разбудил Сережу и Вову. Сережа встал сразу, по-пионерски, а Вова минуту-другую повалялся, хрустя костями и показывая свои, весьма для его возраста мускулистые руки уличного мальчишки. Интересно, что Коля никаких отношений с ребятами так и не завязал, хоть они были одного примерно возраста, а Сережа даже внешне чем-то на Колю похож. Мне кажется, у Вовы и Сережи меж собой была дружба, которая, правда, выражалась в том, что Вова смеялся над Сережей, давал ему щелчки в лоб, на которые тот обижался, хоть как будто сносил, но однажды они вдруг чуть не подрались. И вот тут-то что-то мелькнуло в Сереже не вяжущееся с его пионерским румянцем и близорукостью, а именно он выхватил из кармана перочинный ножик. Щусев едва успел удержать его руку, ибо замахнулся он ножиком даже не в мякоть плеча Вове, куда обычно по инстинкту целят пусть и сильно разозленные, но домашние мальчики, а в ребра, по-уличному. Мне кажется, Щусев знал это свойство Сережи, и вообще Щусев был неплохой психолог «улицы» и умел формировать группу крайнего толка, на первый взгляд весьма разношерстную, но в действительности точно дополняющую друг друга.

Мы выпили по стакану чая (и Коля с нами за компанию), ибо есть никому не хотелось, даже Вове, парню с крепким простым организмом. Я заметил, что Щусев волновался, и это передалось остальным. Как бы ни привыкли мы к уличным дракам, дело было не совсем обычное. У Щусева даже нехорошо, по-припадочному, заблестели глаза. Что же касается моих отношений с Машей, то за ночь я исчерпал остроту, и ныне они приобрели меньшую чрезвычайность и, присутствуя во мне постоянно, в то же время позволяли мне оглядеться вокруг и действовать сообразно с обстановкой, расходуя главные силы в том направлении, какое ныне для меня особенно опасно. Разумеется, это в отсутствие Маши. Присутствие ее, конечно же, затмило бы все остальное и парализовало любые мои действия, направленные вне ее. Допускаю, что по ее желанию я мог бы даже и убить себя и изменить свои взгляды, подружиться с Орловым, и черт его знает, какую дикость я допускал в мыслях, когда думал о Маше остро, а не хронически. Но в данное, «историческое», как выразился Щусев, утро мысли мои о Маше исчерпали за ночь остроту и перешли в хроническую тоску-надежду. Правда, появление Коли с Машиным голосом снова меня возбудило, но всеобщая нервная торжественность, охватившая всех юношей (в том числе и Колю), а также припадочный блеск глаз Щусева взяли верх. И я окончательно перенес остроту свою с Маши на предстоящее дело, забыв на время о Маше так же, как на время я забыл и о себе. И в этой торжественной тишине возник вдруг момент, когда все мы были едины и принадлежали России. Да, Щусев сумел совершить чудо и искренним (он был искренним) припадочным блеском глаз своих как бы загипнотизировал нас и придал каждому из нас величие борца. И это нам, юношам периода хрущевских разоблачений, когда само даже слово «патриотизм» считалось сталинским и постыдным. В Щусеве безусловно имелись качества вождя, но судьба народа не совпала с его личной судьбой по временной фазе, и потому он ушел безвестным, не проявив себя, а лишь унавозив почву. Таких примеров немало, имя им легион. Должен также заметить, что, несмотря на свой крайний русский национализм, Щусев любил не русофилов Хомякова или Аксакова, а европейца Герцена, которого считал своим учителем и утверждал, что Герцен был фигура не европейская, а русская и уехал он из России именно потому, что не мог вблизи спокойно переносить ее страданий, а уж впоследствии его высказывания извратили. В то «историческое» утро Щусев напутствовал нас затрепанным томиком Герцена.

— Друзья мои, — сказал Щусев, когда мы окончили пить чай, — мои дорогие русские юноши (меня он тоже причислил к юношам), многие далеко идущие исторические события начинаются внешне мелко и бытово… Нас, русских, разного рода пришельцы и чужаки здесь, внутри страны и за рубежом, часто упрекают в отсутствии самобытности и в подражании (он, кажется, перескочил в мыслях. Вообще он был бледен, и это несмотря на крепкий сон и на то, что вчера он вовсе был спокоен. Такова натура вождя «улицы», умеющего сразу же возбудить себя и слушателя). Да, мы не отрицаем. Молодая нация всегда переимчива, а ведь мы, русские, молодая нация, и ваши юные лица сейчас так к месту и так вдохновляют каждого, кто устал и кто разуверился, — голос его дрогнул, — но, будучи переимчивы, мы самобытны, и запомните это, господа ицыковичи (его снова прорвало. Не знаю, употребил ли он эту фамилию как конкретный пример или как нечто усредненное). Наша самобытность, может, чужакам и непонятна, но нам с вами надо смело определить недостатки нашей нации, не для того, чтобы по-европейски смаковать, а для того, чтобы понять путь к избавлению… Но послушаем Александра Ивановича (это он о Герцене, я понял, когда он открыл потрепанный том). «Русским недоставало отнюдь не либеральных стремлений или понимания совершавшихся злоупотреблений, — прочел он, — им недоставало случая (случая — он произнес раздельно), случая, который бы дал им смелость инициативы. Подобный пример всегда необходим там, где человек не привык осуществлять свою волю, выступать открыто, полагаться на себя и чувствовать свои силы, где, напротив, он был всегда несовершеннолетним, не имел ни голоса своего, ни своего мнения. — И далее: — Пассивное недовольство слишком вошло в привычку. От деспотизма хотели избавиться, но никто не хотел взяться за дело первым». Так, дорогие мои русские юноши… Царизм никогда не был национален… На царском штандарте после подавления декабристов явилось не слово «прогресс», а открыто было провозглашено «самодержавие, православие, народность», причем, как указывал Александр Иванович (Герцен), последнее слово стояло только для проформы… Русский патриотизм был всегда лишь средством укрепить самодержавие, и народ никогда не обманывался насчет национализма Николая… «Пусть погибнет Россия, лишь бы власть осталась неограниченной и нерушимой», — вот девиз деспотизма Николая… Гораздо более опасным для судеб России оказался сталинизм, которому с помощью интеллигентов удалось обмануть народ и заставить его жить «всемирно»… Россия никогда еще не жила фактически подлинно национальной жизнью, какую она заслуживает не менее Англии, и даже когда Сталин вынужден был, хоть и с большой неохотой, спасать Россию от пролезших во все щели ловких и цепких соплеменников Кагановича, он и тогда не сказал нашему наивному и доверчивому народу правду, а обозначил эти свои вынужденные действия, с помощью которых он рассчитывал удержаться в седле, ибо тиран был хитер, как все иноплеменные тираны на Руси, обозначил всякими туманностями: космополитизм, троцкизм и так далее…

Поделиться с друзьями: