Метеоры
Шрифт:
Брат Эдуард. Мало что мне прожужжали все уши про образцовые достоинства этого старшего брата! Все было сделано для того, кажется, чтоб я возненавидел его, но, однако, как бы велико ни бывало порой — и особенно в ранней молодости — мое раздражение, я никогда не испытывал к нему враждебности. Годы идут, и я даже чувствую к нему что-то вроде симпатии, к которой в сильнейшей степени добавляется сострадание. Потому что те повинности, которые, как я чувствовал, скрываются за каждым из его «высших достоинств», не преминули обнаружиться и давят на него год от году все тяжелее. Когда-нибудь они раздавят его совсем, это точно, он и теперь плохо старится, обремененный почестями, женщинами, детьми, обязанностями, деньгами.
У него примерно мой костяк — или у меня его, — только на десять сантиметров длиннее, что является достоинством только на первый
Результат не заставил себя ждать. Шарм Эдуарда — часто неотразимый — это обаяние мужчин слабых и бесхарактерных. Едва выйдя из отрочества, он оказался женат. Мария-Барбара разродилась вскоре после свадебного путешествия. С тех пор она не знала передышки. Послеродовый период так быстро сменялся у нее дородовым, что можно было подумать, что она беременеет от вольного ветра. Я редко видел ее, и всегда — только в шезлонге. Прекрасна, о как прекрасна! Величественна, как стихия плодородия во всем ее невозмутимом величии. Мягкое, щедрое чрево, полное плодотворного брожения соков, всегда в окружении кучи детей, как римская волчица. Словно срок созревания казался ей все же слишком долог, она родила близнецов. До чего она так может дойти?
Я продолжал изредка встречаться с Эдуардом в Париже. Поводом для встреч, не лишенных приятности, но которых по отдельности не стали бы искать ни он, ни я, — была матушка. Я видел, как усталость, затем болезнь подтачивают его великолепную натуру. Между его уныло-монотонной семейной жизнью и службой в «Звенящих камнях» и отлучками, а потом и все более продолжительными загулами в Париже, его стать скукожилась, гонор выветрился, а по-детски пухлые щеки расползлись болезненными брылями. Его жизнь делилась на бретонскую скуку и парижскую усталость, их источниками были слишком материнская Мария-Барбара и чересчур светская Флоранс, его любовница. Я узнал, что он страдает диабетом. Его плоть погрузнела, затем повисла кожно-складчатым покровом на скелете, оказавшемся слишком узким.
На самом деле, ему есть от чего стать пессимистом. Вот человек — красивый, щедрый, привлекательный, трудолюбивый, человек в полном согласии со своим временем и окружением, человек, всегда принимавший все искренне, от всего сердца: и семью, и удовольствия каждого человека, и неизменные горести общей судьбы. Его великой силой всегда была любовь. Он любил женщин, хорошую кухню, вина, блестящее общество, но так же верно — свою жену, своих детей, Звенящие Камни, и еще вернее — Бретань, Францию.
По справедливости, ему положена была жизнь по восходящей, триумфальный путь, усеянный радостями и почестями, до финального апофеоза. А вместо того он угасает, киснет, желтеет… Наверняка у него будет жалкий конец.
Тогда как я, вначале принужденный принимать людей и вещи попросту задом наперед, вечно двигающийся против направления вращения земли, построил себе мир, может, и безумный, но цельный, и что важнее — похожий на меня, точно как некоторые моллюски формируют вокруг своего тела двурогую, но точно подходящую по мерке раковину. Я больше не строю иллюзий насчет крепости и равновесия моей конструкции. Приговор мне вынесен, но не приведен в исполнение. Однако замечаю, что брат мой, съевший свой
хлеб на корню еще тогда, когда я был мал, уродлив и несчастлив, должно быть, завидует теперь моему цветущему здоровью и радостному вкусу к жизни.Это доказывает, что счастье должно включать в правильном соотношении данное и созданное. Счастье Эдуарда было ему почти полностью данов колыбели. Это было безупречное и очень удобное готовое платье, при его стандартном росте сидевшее на нем, как перчатка. Потом с годами оно истерлось, обветшало, расползлось лохмотьями, и Эдуард бессильно и с горечью присутствует при этом крахе.
В моем случае — противоположная крайность. Все во мне умело выстроено, доля случая и везения сведена к правильной пропорции. Строение хрупко. Чуть более сильный нажим среды, и чересчур изысканная ракушка разлетится на куски. Тогда я, по крайней мере, сумею соорудить себе другую. Было бы время и силы. И главное, достало бы желания…
При возвращении в Ренн ноги неизменно сами приводят меня к колледжу «Фавор», одной стороной примыкающему к одноименному саду, разбитому в стенах бывшего аббатства бенедиктинцев Святой Мелены. Фавор! Таинственное имя, окруженное магическим ореолом, святое имя, в котором есть и золото, и скиния! Все отроческое вздрагивает и просыпается во мне при этом звуке… Но при тех обетах экстаза и преображения, которые в нем заключены, я был единственным из трех юных Сюренов, на кого снизошла в этих древних стенах благодать Святого Духа.
С болью и не без тоски представляю себе годы, проведенные в колледже каким-нибудь гетеросексуалом. Он погружен телом и душой в сексуально пресную, лишенную для него цвета и запаха человеческую среду, и какого же, должно быть, уныния полны его дни и ночи! Но, в общем-то, не есть ли это верная подготовка к тому, что уготовано ему жизнью?
Тогда как я, Боже милостивый! «Фавор» был для меня горнилом желания и насыщения моего детства и юношества. Я горел всеми кострами ада в тесном скопище, ни на секунду не распадавшемся, меняясь по мере двенадцати перевоплощений нашего распорядка дня: дортуар, молельня, учебный класс, трапезная, рекреация, уринарий, гимнастический зал, спортивная площадка, фехтовальный класс, лестницы, внутренний дворик, туалетная комната. Каждое из этих мест было в своем роде капищем и местом для охоты и ловли двенадцатью различными способами. С первого дня я был охвачен любовной дрожью при погружении в насыщенную зарождающейся вирильностью атмосферу колледжа. Чего бы я не дал сегодня, повергнутый в гетеросексуальные потемки, за то, чтобы обрести хотя бы долю того пыла?
Я был посвящен нежданно, став добровольной и счастливой жертвой того, что флереты называли «сбором ракушек». Вечерние занятия только что закончились, и мы парами выходили из класса, чтобы двором пройти в трапезную. Я вышел одним из последних, но не последним, и мне оставалось еще несколько метров до двери, когда дежуривший в тот вечер ученик погасил лампы. Я медленно продолжал идти в сумраке, прерываемом фонарями двора. Руки я держал скрещенными за спиной, ладони на уровне ягодиц были раскрыты. Мне смутно почудилось, что за мной возникла небольшая суматоха, и я почувствовал, как что-то выпуклое вжалось в мои руки так настойчиво, что это не могло быть делом случая. Подталкиваемый вперед и вскоре упершийся в учеников, шедших спереди, я вынужден был признать, что сжимаю двумя руками восставший под тонкой брючной тканью член ученика, идущего за мной. Разомкнув руки, уведя их из-под выложенного на них дара, я бы неуловимым жестом отверг сделанное мне предложение. В ответ я напротив отступил, раскрыв ладони, как створки раковины, как корзины, и принял первые плоды укромной любви.
Это была первая встреча с желанием, теперь уже пережитым не в одиночку и как постыдный секрет, а в сообщничестве, — чуть не сказал, но вскоре так оно и стало — в обществе. Мне было одиннадцать лет, теперь мне сорок пять, а я все еще не оправился, не пришел в себя от того восхищения, в котором я шел, словно окутанный невидимой славой под аркадами сырого и мрачного двора колледжа. Не пришел в себя… Как я люблю это точное и трогательное выражение, напоминающее о возвращении из дальних краев, о таинственном лесе, полном столь мощных таинственных чар, что рискнувший заехать в него путник не пришел в себя,не вернулся… Он околдован, чары завладевают им безраздельно и не дают вернуться к серой и бесплодной земле, где он рожден.