Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Между двух революций. Книга 3
Шрифт:

Описывая свойства русского ямба и не имея за собою ни одной работы (они десятками наросли на моей), я не мог быть точен и скрупулезен; но я же обратил внимание на свои погрешности — первых ритмистов, пришедших работать в кружок, организованный при «Мусагете» (Дурылина, Шенрока, будущего профессора Сидорова и других), — я, а не «пигмеики», в течение семнадцати лет меня учившие, как надо работать над стихом.

Работа над ритмом, которой я в годах отдавался, была начата в Бобровке как выход из тоски и как перенос внимания от пустот философского формализма к конкретным деталям скромного участка культуры.

И там же, в Бобровке, я, наконец, по настоянию Гершензона, засел за первый роман;58 сразу же выявилось: материал к нему собран; типы

давно отлежались в душе; мой обостренный интерес к религиозным искателям из интеллигенции и народа оказался разведкой писателя, прослеживающего в подоплеке исканий поднимающуюся тему хлыстовства; последнее, видоизменяясь, просачивалось Отовсюду; эротика и огарочничество как следствие реакции, разливаясь в интеллигенции, были почвой появления хлыстовской эпидемии в столицах; я имел беседы с хлыстами;59 я их изучал и по материалам (Пругавина, Бонч-Бруевича и других);60 но более всего интересовали меня многовидные метаморфозы хлыстовства; я услышал распутинский дух до появления на арене Распутина; я его сфантазировал в фигуре своего столяра;61 она — деревенское прошлое Распутина; дух распутинства я наблюдал в селах; а дух распутства — в столицах; и боролся с душком его в литературной полемике с «мистическими» со-борниками еще так недавно. Когда же я, повернув спину им, в уединеньи отдался оформлению романа, все, бессознательно мною изученное в пятилетии, оказалося под руками; натура моего столяра сложилась из ряда натур (из мною виденного столяра плюс Мережковский и т. д.); натура Матрены — из одной крестьянки, плюс Щ., плюс… и т. д.62. В романе отразилась и личная нота, мучившая меня весь период: болезненное ощущение «преследования», чувство сетей и ожидание гибели; она — в фабуле «Голубя»: в заманивании сектантами героя романа и в убийстве его при попытке бежать от них; объективировав свою «болезнь» в фабулу, я освободился от нее; может быть, часть «болезни» — театрализация моих состояний, как макет будущей постановки: в красках и в сценах.

«Серебряный голубь» — роман, неудачный во многом, удачен в одном: из него торчит палец, указывающий на пока еще пустое место; но это место скоро займет Распутин.

Пять недель, проведенных в Бобровке, видоизменили меня; формальные интересы перетекли в работу, все-таки сдвинувшую стиховедение с мертвой точки; реальные — захватились романом; времени для уныния не было; я усилием воли отвлек от себя то, что разлагало сознание.

Минцлова

Большеголовая, грузно-нелепая, точно пространством космическим, торичеллиевою своей пустотою огромных масштабов от всех отделенная, — в черном своем балахоне она на мгновение передо мною разрослась; и казалось: ком толстого тела ее — пухнет, давит, наваливается; и — выхватывает: в никуда!

А годами ком толстого тела ее между нами катился почти незаметно: до 1908 года; а в 1908-м встреча с ней отдалася поздней63, точно встреча планеты с кометным хвостом, отравляющим воздух цианом; в момент же разрыва с ней (в мае 1910) мы проходили под этим хвостом;64 шлиссельбуржец Морозов — и тот ждал внезапного воспламенения атмосферы65.

Комета Галлея прошла; все осталось по-прежнему; в черных пространствах исчезла она; ее яд был безвреден.

Исчезла и Минцлова.

Я помню, бывало, — дверь настежь; и — вваливалась, бултыхаяся в черном мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами тяжелая

головища; и дыбились желтые космы над нею; и как ни старалась причесываться, торчали, как змеи, клоки над огромнейшим лбиной, безбровым; и щурились маленькие, подслеповатые и жидко-голубые глазенки; а разорви их, — как два колеса: не глаза; и — темнели: казалось, что дна у них нет; вот, бывало, глаза разорвет: и — застынет, напоминая до ужаса каменные изваяния степных скифских баб средь сожженных степей.

И казалася каменной бабой средь нас:

эти «бабы», — ей-ей, жутковаты!

Кто ее в эти годы не знал — в Петербурге, в Москве? Фурьерист, богохульник скептический, В. И. Танеев порою не мог без нее обходиться; она помогала ему расставлять его книги по полкам, к которым он не подпускал никого; Минцлова, «своя», — подпускалась; она же была дочерью его друга; и умела вольно шутить.

Помню себя у Танеева семилетним младенцем: я, разгасяся, рассказываю Танееву с Минцловым об индейцах; а из-за Минцлова — на меня глядит юная, грузная, желтоволосая его дочь.

Круг Танеева, Минцлова — круг вольнодумцев восьмидесятых годов; вероятно, к традициям детства следует отнести ее постоянные встречи с К. А. Тимирязевым; человек французской культуры, вероятно, клевал и он на ее «вольтерианские» шуточки; она постоянно общалась с доцентом Строгановым, учеником Тимирязева.

В этом обществе ее брали как литературную остроумницу, настоянную на французах; и теософские странности ей охотно прощались, как «муха» чудачества.

— «Людям так скучно в полной действительности, что они чудят», — бывало, плакал Танеев; что «теософка» — не важно; а важно — «своя».

Но «своей» она была и у Бальмонта, Сабашниковых; она, как никто, понимала поэзию модернистов; а то, что она возится со стариками, — чудачество, стиль.

В кругу Бальмонтов — «своя».

Помню — посещение Брюсова в начале 1902 года; при разговоре моем с Мережковским присутствовала какая-то толстая дама с желтыми космами и в платье, напоминающем черный мешок; барахтаясь в нем, она щурила голубые подслеповатые глазки, казавшиеся щелками, уморительно к ним приставив лорнетку и силясь подслушать беседу.

— «Кто?»

— «Анна Рудольфовна Минцлова».

— «Дочь адвоката?»

А через два дня захожу к Гончаровой; и та мне дословно выкладывает, что я говорил Мережковскому и что Мережковский ответил.

— «Откуда узнали?»

— «От Минцловой». Опять Минцлова!

— «Чем она занимается?»

— «Она оккультистка». Я ее обходил.

Попав в Петербург читать лекцию в первых числах 1909 года, я был с лекции прямо-таки похищен В. И. Ивановым:

— «Ты у меня ночуешь: с тобою будет иметь беседу одно близкое мне лицо».

Приехали; поднялись на пятый этаж; звонимся; дверь распахнулась; и точно — в сознании моем брешь; из тяжелого коридора на меня покатился ком тела в мешке: как, как, — Минцлова? И — здесь? Я же только что ее видел в Москве!

Остановилась, слегка разведя руки, помахивая платочком, блистая лорнеточкой; она-то и была тем, Иванову близким, лицом, меня требовавшим для интимной беседы; я и не подозревал степени близости к ней Иванова66.

— «Ты удивлен?» — мне Иванов; а Минцлова засмеялася подслеповатыми глазками, принимаясь шутливо и быстро вылепетывать что-то; и покатилася передо мной в кабинет В. Иванова, приставляя лорнеточку и спотыкая-ся о пыльный ковер; Иванов взял под руку, откинул коричневую портьеру, толкнув под нее; внесли крепкий чай; Минцлова села в черного дерева итальянское кресло, откинула голову и уронила на толстый живот свой короткую, толстую ручку с лорнеткой; глазеночки, вдруг разорвавшись, как два колеса, завращались перед гравюрою Пиранези, висевшей на красно-оранжевом фоне стены; и я услышал ее совсем другой голос, — не лепет, а буханье, как из бочки пустой; можно прямо сказать: она чревом вещала, — не горлом: о том, что образы «Пепла», который тогда появился в печати67, действительно отражают те ужасы, в которых живем; но ужасы эти-де посылаемы — все тем же «врагом»; и два колеса — не глаза, перелетев с Пиранези, вращалися передо мной.

И я — вздрогнул; она попала в точку моей тогдашней болезни.

— «Каким врагом?»

— «Тем, которого вы знаете!»

— «А есть такой?»

— «Вам ли спрашивать!»

Напомню читателю: мои химеры, таимые от всех, таки она унюхала.

— «Об этом нельзя говорить уже вслух. И надо — шептаться!»

Она замолчала: и два колеса, не глаза, перелетели опять на гравюру; мне стало жутко. Еще напомню: я только что пережил дни ужасных растерзов, после которых профессор Усов мне стал грозить:

Поделиться с друзьями: