Между двух революций. Книга 3
Шрифт:
Не любил я сидеть в специальном редакторском кабинете; он был отделен ото всех других комнат; серо-зеленый цвет мебели придавал ему что-то казенное; здесь сидел Метнер, являяся редко: впоследствии — раз в неделю, часа на два-три; он не понял: редактор тогда лишь редактор, когда он — сотрудников вдохновляющий центр и любезный хозяин; я, именно, проводил эту линию, во многом взяв пример с Брюсова; результат такой тактики: «Мусагет», до открытия еще, стал ярким центром, влекущим сотрудников; чай способствовал непринужденности разговоров, обмену мнений, проектов, которые, к сожалению, разбивались спрятанным от сотрудников и их не знавшим, за исключением членов совета, редактором Метнером; он бил, как молотком, своим «veto»; надо всечасно учитывать силы людей, приходящих в редакцию, отваживая одних, давая возможность другим: выявляться в работе; и даже — уметь менять планы, приспособляйся к исполнителям их: и так действовали Брюсов, Дягилев, редактировавшие журналы: «Весы» и «Мир
Я, оглядываясь назад на себя и на Метнера, не без возмущения восклицаю: имея в распоряжении тройку Иванов — Блок — Белый, как мог этот «дирижер» сознаний не знать, что он имеет дело с людьми исключительной инициативы; Брюсов, Дягилев прислушивались к такого рода сотрудникам, оформляя планами инициативу их; а Метнер, не учитывая «in concreto»119 их быта идей, втемяшивал в головы свои абстракции «русско-германского» «культурного» плана120; его лейтмотив, сопровождавший мои начинания: «Это — хаос!» Есть хаос — и хаос; один хаос — из беспринципности; другой — из уменья подслушивать становление новых ценностей в их зародыше: в новых людях и в новых тенденциях (в «Симфонии» мною подслушаны новые секты, в «Голубе» — Распутин, в «Петербурге» — падение «Петербурга» и близость всеобщей катастрофы, — до новых сект, до Распутина, до провала царского Петербурга); Метнер думал, что у меня уши в пупе, — не на голове; извините, пожалуйста: центр моих интуиции находился в сознании, в оценке деталей, подробностей нового человека, пришедшего к нам работать еще без «трудов», но… но… с будущим, т. е. всего того, чего Метнер увидеть не мог, принимая в неделю раз в серо-зеленом своем кабинете.
Я пишу с раздражением, обращая строки к когда-то «другу» и не зная, дойдут ли они до него.
Какого хаоса, черт побери, он боялся, когда он боялся: в Иванове, Вячеславе, — интриг, во мне — «беспринципности», в Блоке же — интуиции ничем не покрытого пупа; и требовал: от меня проведения в жизнь им задуманного неживого «Verlag'a»;121 от Блока — стихов в «альманашек»; а от Иванова — консультаций на тему о Греции.
Вячеслав Иванов, вождь школы поэтов, вокруг которого группировалися творческие начинания Петербурга, им брался «постольку, поскольку»; А. Блок, предлагавший журнал трех поэтов122, им был отстранен от журнала «любезнейшим» жестом: «Пожалуйста, нам напишите какое-нибудь там свое; мы — рассмотрим!»123 (Рассмотрит коллегия из пятнадцати нетворческих личностей.)
Когда, всеми фибрами слуха внимая тональностям новой культуры, уже подымаемой «мусагетскою» молодежью, шел я к Метнеру, предлагая отдать мне план сборника, — он почти что кричал на меня:
— «Опять этот хаос!»
Да, — хаос создания новых идей, ставших жизнью культуры, весьма интересной, с которой бы след ознакомиться «Зиммелям»; в ноте культуры той слышались мне звуки поэзии Пастернака, и звук написания библиотеки стиховедческих книг, и многое прочее, чего не снилось Европе, перед которою падал ниц «хаоса» моего убоявшийся Метнер, оставшийся за рубежом безо всякого культурного дела; а мог бы работать у нас, если б вовремя внял он мне, дал бы возможность нам развернуть «наше» дело — по-нашему, не прицепляя «последышей» Зиммелей в виде троечки «настоящих» философов: Федора Стенпуна, Яковенко и Гессена; «настоящее» первого выявилось в карикатурнейшем комиссарстве на фронте (при Керенском); второй — высох: таранью тарань; третий — автор брошюрочки «Что такое большевики».
Забегая вперед, здесь скажу: уже к осени 1910 года около Степпуна, явившегося в «Мусагет», строилась философская молодежь; он завел в редакции свой семинарий; среди студентов его объявился Борис Леонидович Пастернак124, чья поэзия — вклад в нашу лирику; помню я милое, молодое лицо с диким взглядом, сулящее будущее. Метнер ни разу на семинарии не был.
Я заработал с моими ритмистами, будущими профессорами, исследователями и т. д.; я умолял посетить семинарий, увидеть характер работ; он — ни разу на нем не был; а в результате такого небрежного отношения к тенденциям жизни — ценные материалы по пятистопному ямбу125 и острая сводка работы кружка (перечень уточнений слуховой записи строчки) с моим отъездом ряд месяцев праздно пылела в редакции; и в ней — растаяла: без оформления; а через пять уже лет новая «проблема культуры»,
которую Метнер проспал, была выявлена библиотекой книг; а «Мусагет» лишился чести быть зачинателем новой науки, имея такого ритмиста, как я, вкруг редакции сгруппировавшего ценнейших работников; вся беда в том, что они еще себя не сумели прославить трудами, поэтому они были — «хаосом»; и им противополагался «нехаос», Н. П. Киселев, засохший в «каталог каталогов», в то время как «хаотист» С. Бобров дал ряд очень блестящих работ126.В свою очередь, около Эллиса скопилось много талантливой молодежи; и тщетно последний звал Метнера: ближе узнать молодежь; Метнер предпочитал молодежи Рачинского, введенного им в редакционный совет, чтоб обуздывать, может быть, роскошные ритмы… Марины Цветаевой, тоже бывшей в кружке; живые силы, к нам шедшие, ждали, что «Мусагет» и реально оформит стремления их; все усилия наши с Эллисом обратить внимание редактора на людей, с которыми — будущее, наталкивались на нежелание нас конкретно понять в нашем увлеченьи людьми, к нам пришедшими.
И вот: уже через год — обиженный на Метнера Эллис перенес арену действий своих в студию скульптора Крахта, где буйствовали собрания (человек по пятидесяти); и эта вся молодежь выявилась в следующем этапе как оппозиция «Мусагету» (издательство «Центрифуга» и т. д.); обиженный за живые стремления моей молодежи, раздавленной «veto», я думал о том, как бежать из Москвы: «Мусагет» для меня агонировал с осени 1910 года; Метнер, не понимая причин охлаждения, в пику сильней педалировал говорунами из «Логоса»; и нельзя уже было понять: «Логос» ли — «Мусагет», иль последний — придаток при «Логосе»; члены совета были подобраны Метнером по принципу «veto»; стоило Степпуну раскрыть рот, — делался багровым Рачинский; стоило мне войти с предложением живого сборника, как начинали остервенело блистать золотые очки попавшего временно в Москву — Гессена, перелагателя и сочетателя никому не понятных в России терминов философа Ласка.
Совет сходился в одном: «veto», «veto» на все молодое и творческое; и сколькие будущие таланты поэтому пропорхнули под носом у Метнера; «Мусагет» — неудачное подражанье «Verlag'y». без средств на издание «кирпичей», но с претензией на них; и уже совершеннейшим трупом выглядел феномен скуки, журналик «Труды и дни»127, оригинальную идею к которому подал Блок (журнал-дневник трех поэтов: меня, Блока, Иванова); Метнер изнасиловал идею журнала, прицепив ее к налагателям «veto»; журнал этот — единственный в своем роде пример, как при наличии интересных сотрудников можно превратить и их лишь в писак: по обязанности. Через восемь лет, уже в Советской России, отчасти осуществилась затея Блока, предложенная «Мусагету» в одиннадцатом году: в журнале «Записки мечтателей», каждый номер которого художествен128.
О, о, — «Мусагет», великолепный подарок мне другом!
Начал — во здравие; кончил — «заупокоем».
Как хорошо, что вовремя из него я бежал; не беги я, — что стало б с моей писательской физиономией? Ведь все лучшее, мной написанное, появилось как следствие отказа работать: в этом бездарном месте!
Коммиссаржевская
Между московскими треволнениями этой осени, как метеор, яркий день; в этом дне не было для меня никакого психологизма: яркость встречи моей с Верой Федоровной Коммиссаржевской129 — совсем не знакомство в обычном значении слова, а созерцание морального пафоса, перед которым остановился я в совершеннейшем изумлении; не без испуга себя я спросил: чем же я, не театрал, могу помочь, в самом деле, замечательнейшей из артисток, которая на меня опрокинула требование: взять в душу ее предприятие, взывавшее к отдаче всех сил.
Несколько дней ходил я взволнованный мне подкинутой миссией: вынашивать идеи Коммиссаржевской, которую до встречи в Москве лично почти не знал; после же встречи телеграммами напоминала она, чтобы я о ней думал; она совершала последнее свое турне по России; она покидала сцену;130 в жесте ухода ее было нечто от предсмертного жеста Толстого. Телеграммы получались все реже по мере того, как В. Ф. удалялась на юг; они замерли: перерыв; вдруг — известие: Коммиссаржевская скончалась в Ташкенте от черной оспы; и встала реминисценция «мании» моей: видеть события в неслучайном свете. И вырвалось:
— «Ловко подстрелена!»
С Коммиссаржевской я мимолетом встретился в 1908 году: в Петербурге;131 я ею восхищался в реалистических пьесах; в них она была гениальна; от игры ее в «Пелеасе и Мелизанде»132 я приходил в ужас; и не пытался брать ее в разрезе искусства; я воспринимал ее боль: от сжима размаха стилизованными трафаретами; ее хрупкое, легкое тело — гнулось под тяжестью и железа, и меди; от тембра голоса, удивительного, оставался лишь мелодический стон, — не Мелизанды, а Веры Федоровны: точно она себя запрягла тащить на себе невывозимую драму символов Метерлинка.