Между шкафом и небом
Шрифт:
Часть 1
Бог обращается к нам… Нет, мы приближаемся к Богу (услышав такое, баба Нюра, наверное, кивнула бы, баба Аня — пожала плечами, мама — посмотрела «из глубины», папа — его реакцию не могу угадать), когда у нас нет выбора. Когда — вот такие родители, такой дом, такие ветки, крыши в окне. Детство — единственная дарованная (и даровая) возможность свободы от самих себя. В родительских запретах, разрешениях и даже обманах («как вкусно!» — это про рыбий жир) всегда присутствует что-то помимо взрослых знаний о мире. Родительский дом — всегда немного храм, где ходит и качается свет, расширяется и каменеет тьма (а вдруг я ослеп?). Мамы-папы-бабушки-дедушки — всегда священники, всего лишь священники.
Вот
Дом был большой, пятиэтажный, песочного цвета, довольно облезлый с тяжеленной дверью подъезда и широкой лестницей, по которой я ни разу не поднялся выше чем на несколько ступенек, ведущих к нашей квартире — куда подевалось мое детское любопытство?
Той, нашей Таганки, больше нет, поэтому стоит, наверное, хоть чуть-чуть рассказать, как что выглядело. На противоположной стороне улицы стояли двух-трехэтажные дома с внутренними двориками, деревянными лестницами и деревянными пристройками. В одном из таких домов, вниз по улице, размещалась пивная, около которой отирались всякие сомнительные личности. Главных мужских типа было два: бандит с большой дороги, часто со свирепой физиономией в шрамах, ничего общего не имеющий с сегодняшним одутловатым бомжем-выпивохой, и несколько осовеченный вариант Мармеладова. Пьяницы-женщины были похожи на средневековых сумасшедших. Самой заметной была Зина в зеленом пальто зимой и летом. Выпив, она делалась буйной. Ее все боялись — все, кроме бабы Нюры, которая не боялась никого и ничего.
Неподалеку находился Тетеринский сквер, куда меня мой monsieur l'Abb'e (все та же баба Нюра) «гулять водил». В сквере были лавочки, сцена-ракушка (не помню ни одного представления), баскетбольная площадка, дорожки и что-то вроде небольшого вытоптанного пустыря, на котором играли в футбол. Зимой заливали каток. Одну или даже две зимы я занимался там «фигурным катанием» (так это называлось), а на самом деле просто учился ездить на коньках — вперед, назад и заворачивать, занося ногу за ногу. В сквере часто можно было встретить благородного вида старичка фотографа. Он фотографировал детей, а напечатанные карточки продавал, а может быть, просто дарил родителям.
Как-то раз после очередного дня рождения я, чрезвычайно гордый своим новым возрастом, в новом демисезонном пальто отправился гулять. Холодно, но фотограф сидит на лавочке. Он умел сидеть на лавочке в любую погоду. Обменявшись несколькими словами с бабой Нюрой (неужели это она его подучила?), он поворачивается ко мне и задает единственно важный и уместный вопрос: сколько мне лет? До сих пор — сегодня мне немного стыдно за это — помню, как я торжествующе пискнул: «Шесть».
Тетеринский сквер был окружен высоким железным забором, который я тоже хорошо запомнил — может быть, потому, что приходилось долго шагать вдоль него к входным воротам. Лет до семи я почему-то играл в основном с девочками. Возвращаться домой всегда было радостнее, чем гулять. Там меня ждала бабушка. А вечером придут мама с папой.
Я уже упоминал о табличке «кому-сколько-звонить». Но иногда раздавался особенный звонок, не указанный в нашей местной азбуке
Морзе: один бесконечный. И все понимали, что сейчас будет. В коридор, заранее растопырив руки, выбегала простоволосая Марья Михайловна. Трезвон не прекращался. Марья Михайловна отпирала — пьяный Андриан, вертикально спящий на той стороне двери, вместе с костылями (у него не было ноги) с грохотом валился на пол. Бормоча нехорошие слова, Марья Михайловна уволакивала мужа в комнату. Потом возвращалась за костылями.Нет, я не с того начал. Начать надо было с клопов. Да, они тоже у нас жили. Не кишели, но водились. Папа, мастер короткого документального очерка в стихах, запечатлел это в двустишии, написанном от моего лица:
Сижу у папы на коленке И вижу: клоп ползет по стенке.Иногда могла пробежать мышь. Нравы были жестокие — сразу же ставили мышеловку, причем не такую, как сейчас, которая в строгом соответствии со своим названием только ловит мышь в добрую пластмассовую коробочку, а страшный железный капкан, насаживающий несчастное животное на острый штырь. До сих пор помню жуткий щелчок захлопывающейся мышеловки. О прочих подробностях удачной охоты лучше умолчу.
Вернемся к людям. В ближайшей от нас комнате справа жила Наталия Александровна, похожая — чего тогда еще никто не знал — на постаревшую героиню Аллы Демидовой Лизавету Павловну из «Зеркала». Она работала в Библиотеке иностранной литературы. Жилось ей — как, впрочем, всем и в любые времена — непросто. На ее содержании находился великовозрастный сын Володя, болеющий туберкулезом. Володя был странный. Всегда в одних и тех же шароварах и клетчатой рубашке, он, когда не спал и не лежал в больнице, целый день играл на аккордеоне. Сама Наталия Александровна была скромная, приветливая и какая-то редкостно нефальшивая. И мама, и папа, и — теснее всех — бабушка с ней дружили.
Другим соседом был главный хулиган района Лешка Милешевич. По слухам, его уважала вся окрестная шпана. Никаких бесчинств в нашей квартире Лешка не творил, если не считать сомнительного ритуала, совершаемого им всякий раз, когда он приводил к себе «девку», как тогда говорили. Ритуал заключался в том, что Лешка через весь коридор нес кое-как завернутую в простыню «девку» в нашу единственную ванную. «Девка» заливисто визжала. Моя брезгливая бабушка обязала Лешку дезинфицировать не только ванну, но и телефонную трубку после каждого разговора — для этой цели рядом с телефоном стояла банка с каким-то дезинфицирующим средством. Самое поразительное, что Лешка это требование беспрекословно выполнял.
В дальней комнате слева жило семейство Комлевых: папа Виталий, мама Клава и сын Юрка, года на два — на три старше меня. С Юркой мы играли. Обычно у нас. Виталий был добродушный, уравновешенный человек, отсидевший за воровство. На кухне он любил спорить с соседом Николаем, тоже сидевшим, но по 58-й статье, за плен. Хмурый Николай утверждал, что они в лагере загибались с голоду, а Виталий, «отбывавший наказание» примерно в тех же местах, уверял, что жить было очень даже можно, а по воскресеньям им давали апельсины. Уверен, что Солженицыну с Шаламовым было бы что сказать по этому поводу, но я просто слушал.
Еще в нашей квартире жила Анна Михайловна, прозванная моей мамой «горшок и веник» за то, что она почему-то появлялась в нашем общем коридоре не иначе как с ночным горшком в одной руке и веником метелкой вверх — в другой; так неискушенные в этикетных тонкостях люди несут букет цветов. При этом осанкой и царственной поступью Анна Михайловна напоминала пожилую Ахматову — ретроспективное сравнение с моей стороны, как вы догадываетесь. Она была бабушкой моей ровесницы Марины.
В самой маленькой комнатке, фактически чулане, обитала сморщенная старушка, прислуга бывших, то есть настоящих (дореволюционных), хозяев квартиры. Не знаю, как ей жилось до 17-го года, но то, что началось после, ее явно не устраивало. Своих чувств она не скрывала, время от времени возникая в дверях с воздетым к потолку сухоньким кулачком и запоминающейся, замечательно интонируемой репликой: «У-у, коммунисты!» Но и она была хорошей соседкой.