Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945
Шрифт:
А как же быть с тем, что «сама судьба указует нам перстом» на Россию как на колониальную страну на востоке?
Можно сколько угодно умножать эту цепь противоречивых высказываний, которые то и дело менялись в зависимости от положения на фронтах и от макросиноптической ситуации — например, после Сталинграда Геббельс в гротескном повороте кругом предписал пропаганде отныне «отбросить все эгоистические цели на востоке и говорить о священном крестовом походе XX столетия против большевизма»{1182}. И если он еще в середине 1942 г. разоблачал растущее сопротивление Красной армии как следствие «первобытной животной сущности славян, претворенной посредством дикого яростного террора в силу сопротивления», то через девять месяцев отдал распоряжение не умалять больше славянские народы; напротив, отныне следовало еще сильнее апеллировать к их исконным антибольшевистским и антисемитским чувствам{1183}.
Таким образом, национал-социалистическая военная пропаганда против сталинистской Советской России представляла собой единственное в своем роде балансирование на лезвии ножа,
Более или менее цельного образа России, большевизма и сталинского Советского Союза ни в публичной пропаганде, ни во внутренних директивах и высказываниях фюрера Третьего рейха обнаружить невозможно. Речь скорее шла о «калейдоскопе» (Манфред Вайсбеккер){1188}, в котором давно затрепанные или явно противоречивые темы и топосы всплывали во все новых сочетаниях, как в бесконечном рисайклинге — повторном использовании старого материала. Речи и действия нацистского руководства определялись не подлинными идеологическими убеждениями, а разработанной в «Моей борьбе» моделью управляющей и воспитывающей пропаганды, которая прислушивалась к практическим сиюминутным потребностям политики.
Антибольшевизм и «окончательное решение»
После всего сказанного представляются сомнительными распространенный в исторической науке вывод и тем более предположения, согласно которым немецкая война на уничтожение на востоке, «в сущности, становится мыслимой лишь тогда, когда мы увидим в ней последовательную реализацию тех агрессивных идеологических образов врага, которые нацистский режим создал в отношении России» (как полагает Вольфганг Ветте){1189}. Или в пространной формулировке Яна Кершо: «Война на востоке… действительно была войной Гитлера. Но она была не только войной Гитлера. Она… приветствовалась всеми слоями немецкой элиты, вне зависимости оттого, разделяли они национал-социалистические идеи или нет… Наследие глубоко укоренившегося более чем за два десятилетия, зачастую фанатического чувства ненависти к большевизму было нераздельно связано с антисемитизмом, что не могло не проявиться во всей его жестокости»{1190}.
Именно эта связь вызывает сомнение. Новейшие исследования пути к «окончательному решению» совпадают в том, что речь шла о процессе принятия кумулятивных решений [203] , которые не преследовали какой-либо заранее поставленной цели или генерального плана {1191} . Нападение 22 июня 1941 г. уже положило начало массовому убийству евреев, сначала на польских территориях, от Едвабне до Львова и Тарнополя, оккупированных в 1939 г. советскими войсками. Но с позднейшим постановлением о систематическом уничтожении всего еврейского населения Европы в районах боевых действий и за их пределами и о создании лагерей уничтожения j в Аушвице (Освенциме) и в других местах это не было обязательно! связано, за исключением того, что война предоставляла удобную возможность и пропагандистскую легитимацию этого преступления против человечности. Более того, целый ряд признаков указывают на декабрь 1941 г. как на еще одну «цезуру в общем процессе» {1192} (по мнению Дана Динера), которая совпала с объявлением войны Соединенным Штатам. На следующий день, 12 декабря 1941 г., Гитлер на совещании рейхе- и гауляйтеров заявил, что теперь оправдалось его «пророчество», сделанное им в январе 1939 г.: международное еврейство, которое должно понести ответственность за эту мировую войну, «познает свое уничтожение» {1193} .
203
Т. е. решений, принятых по ходу дела, «в рабочем порядке». Они, в свою очередь, становятся основой для принятия новых решений, зачастую удаляющихся от реализации исходных целей. Происходит как бы цепная реакция, нарастание,
накопление, аккумуляция. — Прим. пер.«Тотальный характер» (даже если не учитывать убийство евреев), с самого начала приобретенный войной против Советского Союза, которая переросла в беспримерную войну на уничтожение, стоившую, по тем или иным причинам, жизни 20 миллионам советских солдат и мирных граждан, не был порождением подлинного ужаса, острого страха перед «еврейским большевизмом», вызванного, например, вскрытием массовых захоронений, оставленных НКВД при отступлении, даже если эти широко использовавшиеся национал-социалистической пропагандой начальные эпизоды восточного похода значительно способствовали убийственному настрою солдат{1194}. «Антибольшевистская пластинка», запущенная Геббельсом утром вдень нападения на СССР, должна была быть настолько яркой и оглушительной потому, что она хоронила целую историю германо-русских отношений.
Картины войны на уничтожение
Ужасающие деяния немцев в ходе войны — сотни тысяч пленных красноармейцев, умирающих под открытым небом от голода, жажды, болезней и эпидемий; блокада Ленинграда, вызвавшая голодную смерть жителей обреченного на уничтожение города с его двухмиллионным гражданским населением; растущее варварство антипартизанской войны, от Белоруссии до южных областей оставлявшей лес повешенных, сожженные деревни, массовые могилы, доверху заполненные расстрелянными, — все с первого дня доказывало, что речь шла не о свержении большевизма, а о децимации, порабощении и колонизации народов Советского Союза. Но для этого не требовалось тиражировать враждебность к России или непременно насаждать презрение к «славянским недочеловекам». Безумные масштабы и завоевательные цели похода нуждались в идеологическом прикрытии, которое использовало весь инвентарь позитивных и негативных образов России.
Так, идолопоклонство перед «униженными и оскорбленными» всегда сопутствовало предрассудку, согласно которому «русский человек» призывал твердую руку или нуждался в ней. Но этот предрассудок разделяли в отношении себя и сами русские, подтверждение чему можно найти хотя бы в произведениях Горького. С немецкой стороны в это представление влились совершенно различные традиции, причем вовсе не только фёлькишского, но и левого и либерального происхождения. В то же время война на востоке велась не только из идеологических соображений, она была войной за пространство, которое расширялось тем дальше, до бесконечности, чем глубже немецкие армии в него проникали. Это была «дикая», первобытная война, война тел и война оружия и техники, война против холода, голода и жажды, болезней и эпидемий, насекомых, грязи и слякоти.
Чем безжалостней вели себя захватчики, тем жарче разгоралась настоящая народная война, прежде всего со стороны государствообразующего народа русских, первенство которого было окончательно закреплено в гимне 1943 года. «Коварство» вездесущего врага, в свою очередь, оправдывало со стороны оккупантов любые варварские санкции — как это было в антипартизанской войне с «вольными стрелками» в Бельгии и Франции в 1871 и 1914 гг., но только в несравненно более широких масштабах. Пропагандистский образ «недочеловеков» усиливал спонтанную жажду мести у солдат. В остальном хватало чувства культурного превосходства, которое само собой возникало при взгляде на бедность и отсталость, усиленное аргументами и поводами, связанными с предшествовавшими сталинскими опустошениями, в значительной степени лишившими легендарную крестьянскую Россию ее традиционного облика и сделавшими ее уже в новом смысле «бескультурной».
Но в конечном счете сама логика тотальной войны порождала готовность ко все более необузданному насилию и отключала все моральные и общепринятые сдерживающие факторы. Такой характер ведения войны соответствовал тотальности и экстремизму немецких военных целей, а с точки зрения солдат — неустойчивости их положения, нараставшей от победы к победе, когда для них, казалось, оставался лишь выбор между собственной гибелью и все большей жестокостью оккупационной практики. Фотографии казненных партизан или гражданских лиц, которые солдаты на свой страх и риск носили в бумажниках, не в последнюю очередь служили своего рода талисманами, хоть и непристойными, с точки зрения человеческой морали; благодаря атавистическим инстинктам они (как описано Вольфгангом Софским вслед за Элиасом Канетти) помогали преодолевать страх и якобы оберегали от гибели [204] . {1195}
204
«Страх смерти преодолевается властью убивать» (Sofsky W. Paradies der Grausamkeit // Frankfurter Allgemeine Zeitung. 1999. 2. Februar). «Кто множит мгновения выживания, обретает чувство неуязвимости» (Canetti E. Masse und Macht. Zurich, 1988. S. 261 f). [Перевод М.Харитонова: «…кто множит эпизоды своего превосходства над убитыми, тот может достичь чувства неуязвимости» (Канетти Э. Человек нашего столетия. М., 1990. С. 420). — Прим. пер.}
В заостренной форме можно сказать, что эту захватническую и поработительную войну на востоке можно было вести только преступными средствами. Но не выиграть. Артур Кёстлер в 1944 г. высказал здравую мысль, что с учетом человеческого и материального потенциала Советского Союза и природных условий территории и климата «с самого начала не существовало никаких оснований для победы немцев над русскими», да еще в войне на несколько фронтов, которую рейх вел против западных держав. По поводу такого расклада в мировой войне Кёстлер с той же трезвостью писал: «Даже если бы не существовало всех политических “измов”, расстановка противоборствующих держав осталась бы такой же»{1196}.