Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мгновенье на ветру
Шрифт:

— Как, и это все? — спросила я.

— Что все?

— То, что сейчас было. И только-то?

— Ничего не понимаю.

— Я тоже.

Через минуту ты уже опять спал, но я по-прежнему не сомкнула глаз.

Сейчас мне снова хочется тебя спросить: «И только-то?» Но ты по-прежнему молчишь. И это все? Конец? Страшные, нелепые, бессмысленные останки на краю долины, горсть праха, словно бы оставшаяся от птицы, которая упала мертвой на лету и истлела, и перья ее разметал ветер — как это ничтожно мало!

А может быть, наоборот, неизмеримо много? Одно я знаю: не страшно, когда умирает человек, смерть проста и обыденна. Страшно, когда умирает то, во что ты верил, на что надеялся, что любил.

Покойся с миром, Эрик Алексис

Ларсон. Какая-то ночь всегда первая.

Ночью, когда они разбили бивак высоко на склоне, схватки у нее усилились.

После того как они нашли труп, они до самого вечера не произнесли ни слова. Он иногда поглядывал на нее, но она, казалось, его не замечала, не замечала того, что движется, — так щепка плывет по реке, не сознавая, что ее несет течение. День был пронзительно ясный, ни малейшей дымки на горизонте, ни тени тайны в долинах между холмами, все контуры обозначены жестко и твердо, все кажется именно тем, что оно есть, — вон там камень, там дерево, рядом куст.

Она все время ощущала тупую, тянущую боль — свою верную спутницу в последние дни, даже подругу. Но когда они остановились на ночлег, боль стала явственней, определенней, в ней проступили контуры отдельных ощущений, как силуэты деревьев и камней в пейзаже, что их окружал, однако она закусила губы и ничего ему не сказала. И вот сейчас, в темноте, ее вдруг так скрутило, что она не удержала стона.

Адам тотчас же проснулся.

— Что с вами?

— Ничего.

— Вы стонали, я слышал.

Как ни стискивает она зубы, стон вырывается у нее снова.

— Господи, если б я была в Капстаде! Там бы мне помогли.

— Где у вас болит?

— Здесь. — Она проводит рукой по животу, осторожно трет, сжимает. Где-то в глубине снова возникает тайная дрожь и рвется наружу толчками, точно волны землетрясения. Но сейчас ее уже не тошнит. И она знает, понимает нутром, что ее тело пытается отторгнуть от себя свою частицу — ее ребенка.

Буду лежать и не шевелиться, может быть, все пройдет.

— Принеси бренди.

Он подает ей бутылку, она отпивает глоток.

— Завтра придем в готтентотскую деревню, — говорит он. — Дотерпите до завтра? Там женщины знают, что делать. Мы бы еще сегодня до них добрались, да вот…

Она снова подносит к губам бренди.

— На что мне твои готтентоты? Какой от них толк? Грязные дикари.

Он не отвечает.

Но проходит сколько-то времени — звезды описали довольно большую дугу над уродливыми силуэтами алоэ и сухих поломанных деревьев на вершине ближайшего холма, — и ее пронзает такая боль, что она схватывается руками за живот и бьется головой о твердую, как камень, землю, на которой лежит.

— Ты думаешь, готтентоты мне и в самом деле помогут?

— Они умеют больше, чем я.

— До них далеко?

— Не очень. — Он встает и начинает готовить волов. — Трудно будет в темноте, но что делать, попробуем.

Через час она чуть не упала с вола. Он вовремя заметил и успел ее поймать — она без сознания. Только тут он действительно испугался.

Он неумело вливает ей в рот еще немного бренди, потом помогает взобраться на вола.

— Крепче держитесь. Я пойду с вами рядом. Теперь уже недалеко, — говорит он с мольбой.

У нее снова вырывается стон. Бренди ее слегка одурманил, но от него снова начало мутить.

И все, что происходит, словно заволокло туманом. Она только чувствует, как в ней отдается каждый шаг спотыкающегося в темноте вола, как подступает боль и прерывается дыхание, по лицу градом течет пот, потом боль отпускает… она чувствует, как ее хлещут ветки, когда они пробираются сквозь заросли, слышит, как Адам негромко говорит что-то, чертыхается сквозь зубы… Медленно светает, небо на востоке разгорается неярким зеленоватым огнем, восходит солнце… потом вдруг раздается лай собак, мычат коровы, она слышит голоса людей…

Сознание у нее меркнет, она не замечает,

что они уже в деревне. Деревня состоит из тридцати — сорока круглых хижин, построенных вокруг обнесенного забором загона; в стороне, за небольшой рощицей, еще несколько хижин, куда помещают больных и нечистых женщин — но этого она, конечно, знать не может. Заходятся лаем псы, блеют козы, из хижин выбегают полусонные взволнованные люди — молоденькие девушки с бусами и в кожаных передниках, старухи с раскрашенными лицами, в шапочках и длинных накидках, молодые мужчины, почти обнаженные, если не считать ожерелий и узкой набедренной повязки с шакальим хвостом впереди, худые, как скелеты, старики в кароссах [8] из козлиных шкур.

8

Каросса — длинная меховая накидка, которую носили туземцы в Южной Африке.

Люди узнали Адама. Он что-то объясняет, указывая на Элизабет. Ее окружает любопытная толпа, все говорят разом, трогают ее руками. Потом старухи с громкими проклятьями начинают разгонять толпу, стаскивают Элизабет с вола — от тошнотворного запаха протухшего жира и листьев баку, смесью которых обмазано их тело, у нее снова начинаются схватки, — и несут в одну из хижин за деревьями. Гладкий земляной пол в хижине чисто выметен, на нем расстелена одна-единственная бамбуковая циновка. Элизабет ложится и принимается рассматривать лачугу — вбитые в землю жерди каркаса и обтягивающие их воловьи кожи, над головой в потолке она видит отверстие и в нем — клочок синего неба. Опять боль сгибает ее пополам, но старухи держат ее за руки и за ноги, заставляют ее сесть, пытаются снять платье. Она помогает им развязать завязки и расстегнуть крючки, с нее стягивают все, что на ней было, она снова ложится, дрожа от холода. Кто-то приподнимает ей голову и прижимает к губам край калебаса. В нос ударяет резкий запах трав, но у нее нет сил отвернуться. Чьи-то руки укрывают ее мокрое от пота обнаженное тело шкурами. Ярая, звериная боль вгрызается все глубже, ее тело больше ей не подвластно… что это, из нее вырывают все внутренности! Хлещет жаркая кровь… И вот боль стихает, женщины приносят воду, обмывают ее, снова укрывают и уходят, и она медленно погружается в забытье, слыша, будто сквозь слой ваты, птичий щебет среди ветвей и повторяя про себя: «Умереть бы, умереть скорее, умереть…»

Она просыпается, снова засыпает, но где кончается сон и начинается явь, она не могла бы сказать. Звучит однообразная унылая мелодия — возле хижины, а может быть, в роще кто-то играет на дудке, сделанной из длинного пера цапли, и низкие глухие звуки врываются в ее сны. Снуют какие-то тени. Возле нее сидит древняя старуха и терпеливо ждет, на ее птичьей головке колпак из шкуры зебры, сморщенное пергаментное лицо точно высохшее и растрескавшееся дно реки, длинные груди висят, как два ветхих пустых мешка с горстью маиса на дне, она тихо курит свою длинную трубку, выпуская изо рта сладковато-едкие клубы дыма. Где-то лают собаки, блеют козы, кричат и смеются дети — далеко, в другом, незнакомом мире.

— Пей, — говорит старуха и подносит к ее губам бурдюк. От запаха кислого молока и меда ее тошнит, но она так обессилена, что не может сопротивляться, и покорно открывает рот. Что-то густое и холодное вползает ей в горло. Но желудок извергает питье, и по кишкам разливается огонь.

Казалось бы, самое страшное должно быть позади, но, видно, все только начинается. Меня хотят отравить, думает она, потому что я здесь чужая, они мне не доверяют, ведь я — белая. Но почему вы не взяли какой-нибудь сильный яд, который убил бы меня быстро и без мучений? Разве я виновата, что я — белая?

Поделиться с друзьями: