Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В истории с „Мольером“ одним из таких людей был Олеша, написавший в газете МХАТа ругательную статью. Олеша, который находится в состоянии литературного маразма, напишет все, что угодно, лишь бы его считали советским писателем, поили-кормили и дали возможность еще лишний год скрывать свою творческую пустоту.

Для меня нет никаких событий, которые бы меня сейчас интересовали и волновали. Ну, был процесс, троцкисты, ну еще будет – ведь я же не полноправный гражданин, чтобы иметь свое суждение. Я поднадзорный, у которого нет только конвойных.

Что бы ни происходило в стране, результатом всего будет продолжение моей травли. Об испанских событиях читал всего три-четыре раза. И опять-таки, если бы я вдохновился этой темой и вздумал бы написать

о ней, – мне все равно бы этого не дали.

Об Испании может писать только Афиногенов, любую халтуру которого будут прославлять и находить в ней идеологические высоты, а если бы я написал об Испании, то кругом закричали бы: ага, Булгаков радуется, что фашисты победили.

Если бы мне кто-нибудь прямо сказал: Булгаков, не пиши больше ничего, а займись чем-нибудь другим, ну, вспомни свою профессию доктора и лечи, и мы тебя оставим в покое, я был бы только благодарен.

А может быть, я дурак и мне это уже сказали и я только не понял» [127; 346–347].

Более горьких (и одновременно, заметим, очень по-булгаковски эгоцентричных – я, я, я!.. меня травят как никого) слов от Булгакова в НКВД, вероятно, не поступало ни до, ни после этого. Так безнадежно не высказывался он даже в отобранном в 1926 году дневнике, так скверно себя не ощущал, наверное, даже в голодной Москве зимой 1921/22 года. Что было с этим человеком делать и по какой статье судить – неясно. Наверное, сразу по всем. Но его не тронули. Отпустили. В который раз.

А красное «Черное море», хотя композитору Потоцкому оно и понравилось, да и милосердная Елена Сергеевна написала, что считает либретто удачей, Керженцев – по иронии тот самый, кто не пустил белый «Бег», – не принял. Зарубил закрыто. Сначала в ноябре 1936-го под предлогом того, что в либретто не хватает революционного духа (« 17 ноября.После спектакля Керженцев подошел к М. А., сказал, что он сомневается в „Черном море“. Ах, устали мы от всего этого!» [32; 406]), а затем в марте 1937-го после всех переделок, когда этим духом пропиталось всё (« 18 марта.После бешеной работы М. А. закончил „Черное море“» [21; 129]), – запретил окончательно. И это тот редкий случай, когда советского чиновника, которому уже совсем недолго оставалось управлять искусством, можно поблагодарить: пойди эта опера в Большом либо где-то еще, она так же подпортила бы репутацию Булгакова, как «Хлеб» до сих пор вменяют в вину Алексею Толстому. Но если «красному шуту» терять было нечего, да и вообще вопросы личной чести в бесчестном обществе волновали его меньше всего (в чем была определенная логика его судьбы и его писательской стратегии), то Булгаков был щекотлив, и халтурная опера, поставленная или нет, не могла не лечь грузом на его душу.

Но вот что еще стоит отметить. В 1921-м, написав «Сыновей муллы», сам же Булгаков ответил на них «Записками на манжетах». В 1936-м, именно после того как было закончено и в первый раз отвергнуто «Черное море», он сел писать «Записки покойника».

Так делается большая литература…

Глава восьмая

КАКО ВЕРУЕШИ?

В новогоднюю ночь 1937 года Елена Сергеевна записала в дневнике: «Ребята и М. А. с треском били чашки с надписью „1936“, – специально для этого приобретенные и надписанные. <…> Дай Бог, чтобы 1937-й год был счастливей предыдущего» [21; 124].

Наверное, не в одной, а в каждой из миллионов квартир, изб, хат, юрт, дач, хижин, комнат, землянок, палаток, бараков, казарм разворошенной страны думали в ту ночь примерно о том же самом, но нигде ничего подобного в тот год не сбылось. Не исполнилось и в писательской надстройке в Нащокинском переулке. И хотя настоящая беда обошла Булгакова стороной, все равно –

Писатель, если только он Волна, а океан Россия, Не может быть не возмущен, Когда
возмущена стихия.

Только необычное то было возмущение, приглушенное, мертвенное. Зыбь.

«Мне – трудно, я дурно чувствую себя. Неотвязная мысль о погубленной литературной жизни, о безнадежном будущем порождает другие черные мысли» [142; 434], – писал Булгаков Б. Асафьеву девять дней спустя после того, как были весело разбиты новогодние чашки.

«У нас тихо, грустно и безысходно после смерти „Мольера“», – сообщал он П. С. Попову 29 января, а еще два месяца спустя в письме тому же адресату развил тему: «Многие мне говорили, что 1936 год потому, мол, плох для меня, что он високосный, – такая есть примета. Уверяю тебя, что эта примета липовая. Теперь вижу, что в отношении меня 37-й не уступает предшественнику» [13; 434].

Это было то самое письмо, где Булгаков говорил о том, что без содрогания не может слышать имени Пушкина, и где процитировал так возмутившие, оскорбившие его елейные голоса доброжелателей с их пророческим утешением: «Ничего, после вашей смерти все будет напечатано».

Тридцать седьмой, недоброй памяти в русской истории год странным образом отозвался в судьбе нашего героя.

« 28 марта.Поздно ночью: – Мы совершенно одиноки. Положение наше страшно» [21; 132].

В тот год стали падать его враги. Те, кто травил Булгакова, начиная с появления в печати самых первых его строк, те, кто не мог простить ему «Дьяволиады», «Роковых яиц», «Белой гвардии», «Турбиных», «Зойкиной», «Багрового острова», «Бега», «Мольера», его хулители, запретители, завистники – они исчезали один за другим, и Елена Сергеевна с удовлетворением отмечала в дневнике это своеобразное «торжество справедливости».

« 4 апреля.В газетах сообщение об отстранении от должности Ягоды и о предании его следствию за совершенные им преступления уголовного характера. Отрадно думать, что есть Немезида и для таких людей. <…> Киршона забаллотировали на общемосковском собрании писателей при выборе президиума. И хотя ясно, что это в связи с падением Ягоды, все же приятно, что есть Немезида и т.д.».

« 21 апреля.Слухи о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то неладно. Говорят, что арестован Авербах. Неужели пришла судьба и для них?» [21; 137]

« 23 апреля.Да, пришло возмездие. В газетах очень дурно о Киршоне и об Афиногенове» [21; 138].

Даже много лет спустя, по свидетельству писателя Сергея Семанова, беседовавшего с Еленой Сергеевной в 1969 году, она, перекрестившись, говорила твердо: «Когда я слышала, что такой-то погиб, я радовалась» [122].

Но сам Булгаков оставался мрачен. Принимать участие в писательских собраниях, где громили его недругов, он не собирался. «Ведь раздирать на части Киршона будут главным образом те, что еще несколько дней назад подхалимствовали перед ним», – отмечала Елена Сергеевна, однако дело было не только в благородстве и великодушии ее супруга, отказывавшегося толкать падающего и бить лежачего. В те же дни, когда травили пролетарских и близких к ним драматургов, в дневнике жены появилась запись: «Миша несколько дней в тяжком настроении духа, что меня убивает. Я, впрочем, сама сознаю, что будущее наше беспросветно» [21; 559].

Падение врагов не означало его собственного возвышения. Скорее наоборот. В 1937 году Булгакову было нанесено несколько на общем фоне мелких, но лично для него ощутимых ударов, один из которых был снова связан со МХАТом.

10 апреля в «Вечерней Москве» появилось сообщение о предстоящих гастролях Художественного театра в Париже. «Везут: „Любовь Яровую“, „Анну Каренину“, „Бориса Годунова“ (?) и „Горячее сердце“. О „Турбиных“ ни слова. М. А. – никогда не увижу Европы» [21; 135].

Как всегда бывает, этот выбор комментировали, а комментарии обрастали театральными слухами, которые исправно передавала Елене Сергеевне ее родная сестра:

Поделиться с друзьями: