Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

« 22 апреля.<…> Марков рассказывал, что в ложе (по-видимому, на „Анне Карениной“) был разговор о поездке в Париж, что, будто бы, Сталин был за то, чтобы везти „Турбиных“ в Париж, а Молотов возражал» [21; 138].

Молотов действительно не любил Булгакова, а Сталин любил «Дни Турбиных», но ситуация складывалась донельзя нелепо: неужто мнение Сталина значило меньше молотовского? Как бы абсурдно такое предположение ни звучало (а оно было подкреплено Ф. Михальским: «Федя <…> подтвердил то, что сказал Марков: Сталин горячо говорил в пользу того, что „Турбиных“ надо везти в Париж, а Молотов возражал. И, – прибавил Федя еще, – что против „Турбиных“ Немирович. Он хочет везти только свои постановки» [21; 143]), факт оставался фактом – игра в политбюрошную демократию привела к тому, что в 1937-м «Турбиных» в Париж не повезли, и вся блистательная, пышная и отменно профинансированная эпопея, связанная с поездкой артистов Художественного театра на международную выставку во Францию, прошла

мимо Булгаковых, которым оставалось лишь записывать свидетельства мхатовского не то торжества, не то фиаско.

«…рассказы о Париже: некоторые все время проторчали на барахолке, покупая всякую дрянь, жадничали, не тратили денег на то, чтобы повидать Париж, и ничего в Париже не увидели, кроме галстуков <…> Наши актрисы, некоторые по полнейшей наивности, купили длинные нарядные ночные рубашки и надели их, считая, что это – вечерние платья. Ну, им быстро дали понять… Кто-то спрашивал в кафе – дайте мне ша-нуар – chat noir вместо кафе-нуар… Словом, довольно бесславные рассказы» [21; 165–166], – писала Елена Сергеевна в дневнике.

С Парижем оказалась связана еще одна булгаковская театральная невзгода. В феврале 1937 года там состоялась премьера «Зойкиной квартиры», чья зарубежная сценическая история, начиная с искаженного перевода и заканчивая финансовыми махинациями Захара Каганского («У Миши отвратительное настроение, связанное с „Зойкиной квартирой“ в Париже. Опять вчера рылись в архиве, опять посылаем документы. Дома не играют, а за границей грабят» [32; 407], – записала Елена Сергеевна 12 февраля 1937 года), тянулась столь же долго, сколь и мхатовская постановка «Мольера». И хотя, как с замечательным пониманием дела писал, подчеркивая ударные места, представлявший зарубежные интересы Булгакова его верный брат Николай: «Мне были даны формальные заверения в том, что все твои требования и указаниястрожайше исполнены. Во всем тексте французской адаптации нет ничего, что могло бы носить антисоветский характерили затронуть тебя как гражданина СССР.Больше того, и сам режиссер – директор театра Рене Роше, а также переводчик-адаптор Benjamin Gremiex принадлежат к числу людей, глубоко чтущих СССР и советское искусство, и они никогда не допустят ничего предосудительного по адресу Союза и престижа советского театрального искусства <…> Хочется верить, что годы работы <…> увенчаются успехом, и этот успех будет успехом твоим авторским, успехом советского театрального искусстваи успехом всех тех, кто над этим трудился и трудится искренне и честно» [13; 427] – несмотря на все эти заверения и пожелания, на территории суверенной belle Franceпьесу достала рука Москвы, и «Зойкину квартиру» ждала участь «Мольера»: вскоре после прошедшей с успехом премьеры спектакль посетил советский полпред, и по его настоянию «L'Appartement de Zoika» была изъята из репертуара. Во всяком случае, именно так представил позднее, в декабре 1961 года, эту историю в письме Елене Сергеевне Николай Афанасьевич Булгаков, однако действительность была еще печальнее и куда менее почетной для нашего героя.

Как установила современная французская исследовательница Мари Кристин Отан-Матье, «французская адаптация „Зойкиной квартиры“ крайне неверна. Булгаков заметил многочисленные ошибки, но не смог оценить ни стиль, ни сценическое качество перевода. Он недостаточно владел нюансами языка <…> Вульгарность тона, подчеркнутое изображение разврата, скрытый расизм, настойчивый акцент на гомосексуализме курильщика (чтобы подчеркнуть этот факт, переводчики вставили выдуманный диалог) – все это превратило пьесу в грубый фарс» [85; 103]. Случилось именно то, чего Булгаков боялся более всего, когда писал брату Николаю еще в 1934 году: «Пьеса не дает никаких оснований для того, чтобы устроить на сцене свинство и хамство! И, само собою разумеется, я надеюсь, что в Париже разберутся в том, что такое трагикомедия. Основное условие: она должна быть сделана тонко» [13; 360]. Увы, как раз в Париже-то разобрались хуже всего и сделали наиболее толсто. Сколько сил потратил Булгаков в длиннющих письмах к Марии Рейнгардт с подробными характеристиками героев и основных эпизодов, как ни старался, наученный горьким опытом постановок в других странах, убедить ее в необходимости избежать вульгарности («Сцена кутежа ни в коем случае не должна быть вульгарной. Мертвое тело производит не отвратительное впечатление, а странное, как бы видение. То же самое и курильщик. Ни одного грубого момента в обращении мужчин с женщинами» [13; 358]) – пьеса была совершенно искажена, извращена и не понята ни французскими постановщиками, ни, как следствие, публикой, ни рецензентами, а отзывы и рецензии, которых Булгаков, к счастью, не читал, были не менее уничижительными и опасными, чем в его родном отечестве.

«Изысканная, оригинальная постановка не может спасти среднюю пьесу».

«Мы не так глупы, чтобы требовать от господина Булгакова, когда он грубо смеется над своей страной и бьет по ней палкой, легкости тона…»

«Всем известно и естественно, конечно, что театральная литература новой России страдает инфантилизмом».

«На самом деле совдепия не богата хорошими пьесами» [21; 104].

Если предположить,

что эти отзывы хотя бы частично дошли до улицы Гринель, где располагалось советское посольство, то решение товарища посла можно было бы признать вполне логичным. Только скорее всего дело было совсем не во французских зоилах и советском полпреде. «Зойкина квартира» попросту не имела успеха, не принесла больших сборов, провалилась и была снята с репертуара. Но стало бы ее автору легче, когда б он узнал всю правду?

Он просто в который раз убедился бы в том, что его травят всеми доступными способами.

«Я пропал как волк в загоне», – описал два десятилетия спустя отчасти схожую ситуацию Борис Пастернак; волком, как мы помним, называл себя в одном из писем Сталину и сам Булгаков, но в 1937-м на родине его гнали тихо, глухо, без лишнего шума и ажиотажа. Можно сказать, бережно гнали.

« 7 апреля.Звонок из ЦК. Ангаров просит М. А. приехать. Поехал.

Разговор был, по словам М. А., тяжкий по полной безрезультатности. М. А. рассказывал о том, что проделывали с „Пушкиным“, а Ангаров отвечал в таком плане, что он хочет указать М. А. правильную стезю.

Говоря о „Минине“, сказал: – Почему вы не любите русский народ? – и добавил, что поляки очень красивые в либретто.

Самого главного не было сказано в разговоре – что М. А. смотрит на свое положение безнадежно, что его задавили, что его хотят заставить писать так, как он не будет писать» [21; 135].

В эту пору он, судя по дневнику жены, снова собрался обратиться за защитой к Сталину.

« 2 мая<…> М. А. твердо решил писать письмо о своей писательской судьбе. Дальше так жить нельзя. Он занимается пожиранием самого себя» [111] [21; 140].

111

В первоначальной редакции мысль была выражена несколько иначе: «Все это время я говорила М. А., что он занимается пожиранием самого себя».

« 6 мая.Эти дни М. А. работает над письмом Правительству» [21; 142].

Это письмо неизвестно. Неизвестно также, было ли оно вообще написано и отослано, а если да, то кем и когда уничтожено или же где нынче хранится, но известно, что весной 1937 года Булгаков особенно часто обращался к своему старому знакомцу Платону Михайловичу Керженцеву, фактически обращенному им из врагов в друзья и заступники, или же, если быть более точным, желанному (но не желающему!) стать таковым. Именно ему, Керженцеву, Булгаков жаловался в марте на харьковский Театр русской драмы, который попытался вернуть назад деньги, выданные драматургу в счет готовившейся постановки «Александра Пушкина». Булгакову удалось выиграть дело в суде, но радости победа не принесла, и письмо Вересаеву, где он сообщал о благоприятном исходе тяжбы («сообщаю Вам, что дело в городском суде выиграно нами» [13; 435]), заканчивалось печальными строками: «…Я очень утомлен и размышляю. Мои последние попытки сочинять для драматических театров были чистейшим донкихотством с моей стороны, И больше я его не повторю. На фронте драматических театров меня больше не будет. Я имею опыт, слишком много испытал…» [13; 436]

4 мая Елена Сергеевна записала в дневнике свой разговор с сестрой на схожую тему: «Миша просит передать, что после разгрома „Бега“, „Мольера“, „Пушкина“ он больше для драматического театра писать не будет» [21; 141].

8 мая Булгаков встретился с Керженцевым.

«Разговор хороший, а толку никакого. Весь разговор свелся к тому, что Керженцев самым задушевным образом расспрашивал: – Как вы живете? Как здоровье, над чем работаете? – и все в таком роде.

М. А. говорил, что после всего разрушения, произведенного над его пьесами, вообще работать сейчас не может, чувствует себя подавленно и скверно. Мучительно думает над вопросом о своем будущем. Хочет выяснить свое положение.

На все это Керженцев еще более ласково уверял, что все это ничего, что вот те пьесы не подошли, а вот теперь надо написать новую пьесу, и все будет хорошо» [21; 142–143].

Но Булгаков в тот момент был уверен, что никаких новых пьес сочинять он не станет. И хотя Елена Сергеевна писала в дневнике в середине мая: «С кем ни встретишься – все об одном: теперь, в связи со всеми событиями в литературной среде, положение М. А. должно измениться к лучшему», а в другой раз записала слова сестры: «…думаю, сейчас будет сильный поворот в сторону Маки. Советую ему – пусть скорей пишет пьесу о Фрунзе» [21; 148] – Булгаков в эти перемены не верил. Он к тому моменту в своей судьбе изверился.

Меж тем еще одно неприятное известие ожидало его, на сей раз не драматургическое, а оперное.

«На горизонте возник новый фактор, это – „Иван Сусанин“, о котором упорно заговаривают в театре. Если его двинут, – надо смотреть правде в глаза, – тогда „Минин“ не пойдет» [13; 452], – писал Булгаков Асафьеву 10 мая, и слова его оказались пророческими: опера «Минин и Пожарский» не была поставлена.

« 16 мая.Видела Литовцеву <…> Тоже говорит: „Надо что-то делать! Обращаться наверх“. А с чем, что? [21; 563] – растерянно задавала вопросы Елены Сергеевна в первой редакции дневника и добавляла: – М. А. в ужасном настроении. Опять стал бояться ходить один по улицам» [21; 146].

Поделиться с друзьями: