Михаил Чехов
Шрифт:
Особое отношение к роли Мармеладова чувствовалось и в предельной насыщенности созданного Чеховым образа. Главной темой актер делал моральное самобичевание.
Мне приходилось быть партнером Михаила Александровича в этой сцене, вернее, сидеть за кабацким столиком, выслушивая его страстную, волнующую речь. Я отлично помню внешность Мармеладова — Чехова, хотя грим варьировался, а некоторые выступления были и совсем без грима. Растрепанные седые волосы, клочки растительности на щеках, лицо землистого цвета, мешки под глазами, багровый нос — в этом, конечно, нет ничего особенного. Скорее, можно было подумать, что актер нарочно создал ничем не приметный, стертый облик пьянчужки.
Но звуки дребезжащего, голоса
Удивительно выявлялась здесь та способность Михаила Александровича, которая потом расцветала все сильнее и сильнее в последующих его ролях, — способность глубоко проникать в замысел автора, осуществлять все его указания с такой экспрессией, которая поражала и властно держала внимание зрителей.
Даже в концертных условиях — без грима, костюма и декораций — уже от первых фраз Мармеладова — Чехова возникала нестерпимо душная атмосфера распивочной, где «все до того было пропитано винным запахом, что, кажется, от одного этого воздуха можно было в пять минут сделаться пьяным». Мгновенно совершалось то, о чем говорит Достоевский в момент встречи Раскольникова с Мармеладовым: «Бывают иные встречи совершенно даже с незнакомыми людьми, которыми мы начинаем интересоваться с первого взгляда, как-то вдруг, внезапно, прежде чем скажем слово».
Вот так вдруг, с первого взгляда, зрители не могли не отдать всего своего внимания и сострадания Мармеладову — Чехову. Действительно, было в нем что-то «очень странное», «во взгляде светилась как будто даже восторженность, — пожалуй, был и смысл и ум, — но в то же время мелькало как будто и безумие». Так творческой волей Чехова перед зрителями возникал образ титулярного советника Семена Захаровича Мармеладова.
С беспокойством, тоской, почти торжественно начинал Мармеладов — Чехов свой рассказ о беспросветном горе, о чудовищной нужде, о несчастной чахоточной жене своей Екатерине Ивановне и трех ее маленьких заморенных детях, и об его взрослой дочке Сонечке, которая ради спасения семьи пошла на улицу торговать собой... И о том, как он, Мармеладов, в день бесчестья родной дочери лежал пьяненький. И о том, как, устроившись с трудом на работу, пребывал «в мечтаниях летучих», но первое же свое жалованье пропил, как раньше пропивал все, даже чулочки жены, даже ее косыночку из козьего пуха. И о том, что сегодня у Сонечки последние тридцать копеек выпросил на похмелье. «А ведь и ей теперь они нужны. Ведь она теперь чистоту наблюдать должна».
Бессмертные слова Достоевского у меня неразрывно связались с голосом Чехова, с его интонациями, с огромной внутренней силой его исполнения. Каждую деталь, каждое слово Мармеладова Чехов переживал как нечто кровное, почти автобиографическое. С неподдельной искренностью, с ненасытной жаждой самобичевания Мармеладов — Чехов стремился еще и еще показать: вот какой он «прирожденный скот», вот до чего он дошел, до чего опустился, до чего довел жену свою, а ведь она «особа образованная и урожденная штаб-офицерская дочь. в благородном губернском дворянском институте воспитывалась и при выпуске с шалью танцевала при губернаторе и при прочих лицах. ».
Во всей этой длинной речи не было ни одной резонерской фразы: страстно, горячо, пламенно искал на наших глазах Мармеладов — Чехов решения сложной моральной проблемы, искал немедленного решения. И когда, «вставая с протянутой вперед рукой, в решительном вдохновении», он говорил о дне страшного суда, зрителям было ясно, что главное здесь — великое утешение и сладостное облегчение, которое он в этом нашел, безмерная радость, что
«на страшном суде» будут прощены также все «пьяненькие, слабенькие, соромники. потому что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего». И Мармеладов — Чехов, «истощенный и обессиленный», опускался прямо на пол, плача от радости, что победил свою тяжкую душевную муку.Так разнообразно показал себя уже в концертном репертуаре молодой актер. Победа Чехова над узкими рамками амплуа подтвердилась и в спектакле Первой студии «Двенадцатая ночь», где он сыграл роль Мальволио.
неожиданный мальволио
На сцене ничего не может быть «чересчур», если это верно.
Вл. И. Немирович-Данченко
Я сидел у Михаила Александровича в его домашнем кабинете, в большой комнате очень своеобразной формы. Она была совершенно круглая. Два окна, дверь на балкон, выходивший на Арбатскую площадь, две двери в соседние комнаты, камин. Все это выстроилось по кругу и создавало какое-то особое настроение — спокойное, сосредоточенное, гармоничное. А главное, по этой комнате очень приятно было расхаживать в самых разных направлениях, что особенно любил Михаил Александрович.
Так было и в этот день. Только что вернувшись с репетиции «Двенадцатой ночи» в Первой студии МХТ, он прогуливался по комнате. Я сидел у стола и по просьбе Чехова занимался корректурой его статьи.
За спиной у меня раздавалось невнятное бормотание, смешки и чаще всего повторялась одна и та же фраза: «Графиня, вы обидели меня, обидели жестоко!»
Легко было догадаться, что значили эти смешки и бормотание: творческое волнение не улеглось и дома, а может быть, приобрела остроту, которая наступает, когда после очередной трудной репетиции, в спокойной домашней обстановке вспоминаешь роль, исправляешь ошибки и придумываешь новое.
Совершая свое любимое «комнатное гулянье», Михаил Александрович был охвачен азартом работы. Он бормотал что-то потихоньку и тихо посмеивался — деликатно не хотел мешать мне. В бормотании слышались интонации напыщенные, почти величественные, Смех был невероятно смешон: счастливый и беспредельно глупый. Так может смеяться человек, потерявший голову от внезапно свалившегося на него счастья, от глупейшей влюбленности, от предвкушения какой-то фантастической удачи.
Видно было, что Михаил Александрович забавлялся этим заносчивым величием и дурацки счастливым смехом. Но почему же он, прерывая себя, снова и снова повторяет эту фразу, заключительную фразу роли Мальволио: «Графиня, вы обидели меня...»? Почему?
Я думаю, каждый поймет, что удержаться от вопроса было невозможно. И я задал этот вопрос, волнуясь за свое неосторожное вторжение в творческую минуту великого актера.
Михаил Александрович нисколько не рассердился. У него было удивительное свойство: он с необычайной виртуозной легкостью мог войти в самый сложный круг мыслей и фантазий по поводу роли, погрузиться в них мгновенно, полностью отдаться им и с такой же поразительной легкостью мог выйти из этого, казалось бы, поглотившего его круга мыслей. Это делалось так просто, будто он снимал руки с клавишей рояля.
Услышав вопрос, Михаил Александрович повернулся ко мне с веселой улыбкой и сказал:
— Да я и сам не знаю, почему я все время повторяю эту фразу! Мицупа кобра драхтаципа!
— Как же так? И почему мицупа кобра драхтаципа?
— А потому, что ты сам услышишь, до чего смешно Владимир Васильевич Готовцев и Володя Попов разговаривают на этом тарабарском языке. Ведь в «Двенадцатой ночи» есть сцена дурашливой дуэли, и они. Но не стоит рассказывать! Сам увидишь! А вот другое могу тебе рассказать сейчас. Слышишь, я бормочу фразы роли, смеюсь. повторяю эту последнюю фразу. И если бы ты знал, как мне самому не нравятся! Ну просто мука.