Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
«Между нами говоря, я не понимаю, что о Лермонтове так много говорят, в сущности, он был препустой малый, плохой офицер и поэт неважный. В то время мы все писали такие стихи. Я жил с Лермонтовым в одной квартире, я видел не раз, как он писал. Сидит, сидит, изгрызет множество перьев, наломает карандашей и напишет несколько строк. Ну разве это поэт?»
Замечательно! «Мы все тогда писали такие стихи»!.. И это — через сорок лет после смерти Лермонтова. Вот и Мартынов, он тоже искренне думал, что сочинял прозу не хуже, чем убитый им «Мишель»…
Совсем другое разглядел в Лермонтове философ Юрий Самарин, в письме к Ивану Гагарину (июль 1840 года) он писал: «Я часто видел Лермонтова за все время его пребывания в Москве. Это в высшей степени артистическая натура, неуловимая и не поддающаяся никакому внешнему влиянию благодаря своей неутомимой наблюдательности и большой глубине индифферентизма. Прежде чем вы подошли к нему, он вас уже понял: ничто не ускользнет от него; взор его тяжел, и его трудно переносить».
«Артистическая» (в
С 1839 года имя Лермонтова, наконец в полном виде, начинает постоянно появляться в печати. Журнал «Отечественные записки», одно за другим, публикует его стихи. «Дума», «Поэт», «Русалка», «Ветка Палестины», «Не верь себе», «Еврейская мелодия», «Три пальмы», «Молитва» («В минуту жизни трудную»), «Дары Терека», «Памяти А. И. Одоевского»… Там же печатаются повести «Бэла. Из записок офицера о Кавказе», «Фаталист». В других журналах, «Московский наблюдатель», «Сын Отечества», появляются одобрительные отзывы о его поэзии Белинского и других критиков. В «Одесском альманахе на 1840 год» напечатаны стихотворения «Узник» и «Ангел». Так широко он еще не представал перед читателем — и это может значить только одно: Лермонтов почувствовал сам, что стихи его обрели зрелость и полноценность. Заметим, почти все произведения, кроме «Ангела» (1831), новые, а некоторые — только-только написанные.
Стихотворение «Ребенка милого рожденье / Приветствует мой запоздалый стих» в печать он не отдал. Это личное, начертано пером в письме к другу, Алексею Лопухину: брат Вареньки стал отцом. Сердечные, простодушные, так и хочется сказать — чистодушные, от чистой души строки, написанные с какой-то высокой, умудренной интонацией, как будто бы он сам только что родился и себя самого желает научить, как жить на этой земле…
…Да будет с ним благословенье Всех ангелов небесных и земных!.. Да будет дух его спокоен И в правде тверд, как Божий херувим. Пускай не знает он до срока Ни мук любви, ни славы жадных дум; Пускай глядит он без упрека На ложный блеск и ложный мира шум; Пускай не ищет он причины Чужим страстям и радостям своим, И выйдет он из светской тины Душою бел и сердцем невредим!Да, конечно, «ребенку милому», у которого еще все впереди, все радости, горести и соблазны, желает Лермонтов того, что и себе пожелал бы, родись он заново. Ненароком он высказывает себя: как бы выбраться из светской тины
Душою бел и сердцем невредим! — чистым… ясным…Вячеслав Иванов, вспоминая про стихотворение «Ночевала тучка золотая…» и про многое другое, заметил:
«Кто стремится узнать истинный облик Лермонтова, не должен удовлетворяться тем немногим, что дано ему было сказать миру. Его стихи позволяют различить его черты, но не измерить могущество его духа. Его внутренний человек был больше, чем романтический стихотворец, и его немая печаль печальнее слышимых вздохов, хотя она и имела утешения более глубокие, чем те, которые дарили ему… золотая тучка или чары духов песен. Посещали одинокий утес его, еще более недоступный, чем казался он сквозь тучи, но не владели им демоны, мгновенно обращавшиеся в бегство при появлении «божьей рати лучшего воина с безоблачным челом», архангела Михаила, который неизменно слетал на вершину скалы всякий раз, когда поэт призывал Пресвятую Деву».
Могущество его духа сказывается, в первую очередь, в отношении словесности, которую Лермонтов избрал, еще в отрочестве, для самовыражения и самоосуществления и в которой, повзрослев и обретя зрелость, ему вдруг сделалось тесно. Лев Толстой был совершенно прав, когда сказал, что все — литераторы, а «мы с Лермонтовым нет»: словесность и Слово, несмотря на видимую схожесть, всетаки полярные вещи. И Лермонтов это вскоре понял, написав уже через два года после «Смерти поэта», стихотворения чисто романтического по духу, такие горькие стихи, как «Дума», «Поэт», «Не верь себе». В новых своих откровениях он переменил прежнюю точку зрения на противоположную: я
сменилось на мы, теперь не поэт гордо возвышается над толпой, но толпа с презрением и недоумением разглядывает поэта. И Лермонтов обнаруживает у ненавистной ему прежде толпы ее правоту, ее правду, хотя и жесткую, беспощадную, даже пошлую, — и, более того, сам в чем-то сходится с толпой в этой ее правоте.В «Думе» еще есть противостояние двух антиподов: я и мы («Печально я гляжу на наше поколенье…», и уж потом поэт говорит от имени этого поколения, скрываясь в понятии мы). В «Поэте» он уже безжалостно обвиняет я от имени мы, — впрочем, толпа поначалу представлена в лучшем своем качестве — суровой, возвышенной требовательности к назначению поэта:
Твой стих, как Божий дух, носился над толпой И, отзыв мыслей благородных, Звучал, как колокол на башне вечевой Во дни торжеств и бед народных… —но тут же оборачивается своей подлинной — пошлой личиной:
Но скучен нам простой и гордый твой язык, Нас тешат блестки и обманы…Призыв к певцу: «Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк!» — исходит уже непонятно от кого: то ли от толпы, то ли от самого поэта, хранящего свой превратившийся в золотую игрушку дар — кинжал. А вернее всего, этот призыв — от поэта: он слился с толпой, сошел в нее, понял и ее правду — и томится в ожидании: услышит ли наконец то единственно необходимое, что таится и в нем и в толпе, — правду Божию:
Иль никогда, на голос мщенья, Из золотых ножон не вырвешь свой клинок, Покрытый ржавчиной презренья?..Это вечное противостояние поэт — толпа получило новое — и неожиданное — развитие в стихотворении «Не верь себе» (1839). Теперь Лермонтов доводит дело до крайности: толпа, в которой незримо присутствует и сам автор — именно он задает тон разговора, пронизанный иронией, горечью и презрением, — ставит под сомнение само слово поэта. Если в стихотворении «Поэт» суровому испытанию подвергся его пророческий дар, то в «Не верь себе» еще жестче испытывается самое сокровенное в певце — его лирическое начало.
В эпиграфе из О. Барбье: «Какое мне, в конце концов, дело до грубого крика всех этих горланящих шарлатанов, торговцев пафосом, мастеров напыщенности и всех плясунов, танцующих на фразе?» (в дословном переводе с французского) — Лермонтов меняет одно слово: «Какое нам… дело?..», то бишь вводит в стихотворение это самое мы — толпу как судию сокровеннейшей, лирической души поэта.
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой, Как язвы, бойся вдохновенья… Оно — тяжелый бред души твоей больной Иль пленной мысли раздраженье. В нем признака небес напрасно не ищи: То кровь кипит, то сил избыток! Скорее жизнь свою в заботах истощи, Разлей отравленный напиток! Случится ли тебе в заветный, чудный миг Отрыть в душе давно безмолвной Еще неведомый и девственный родник, Простых и сладких звуков полный, — Не вслушивайся в них, не предавайся им, Набрось на них покров забвенья: Стихом размеренным и словом ледяным Не передашь ты их значенья.Самое поразительное, вдохновенье этот судия определяет теми же словами («тяжелый бред души твоей больной»), какими Лермонтов охарактеризовал свою поэму «Демон» в посвящении Варваре Лопухиной (третья редакция), — и, хоть это посвящение тогда никому не было известно (да и поэт имел привычку заимствовать у самого себя, из рукописей те или иные строки, а то и строфы), это значит только одно: Лермонтов напрямую относил сказанное и к самому себе. Кроме того, он сильно сомневается в способности поэтического слова вполне передать всю силу и глубину выражаемого чувства («Стихом размеренным и словом ледяным / Не передашь ты их значенья». — Размеренное не может вместить безмерное, то, что на душе, а ледяное — не выразит, как ни старайся, пламя).