Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
Но Лермонтов совершенно точно определяет то, что всего сильнее на него действует: из пламя и света рожденное слово. Пламя — земное; свет — небесное. То, что зарождается — и поет, и звучит, и греет, и светит в соединении этих двух родственных ему стихий, то и больше всего властно над его душой.
Эта тема давно тревожила поэта, да по неуловимости своей не давалась слову: дважды, начиная с 1832 года, он набрасывал стихотворение, и только с третьей попытки, на волне зрелого вдохновения да еще и влюбленности, наконец выразил словом все, что хотел сказать.
Сохранилось воспоминание Ивана Панаева о том, как Лермонтов «раз утром» приехал к Краевскому и прочел ему новое стихотворение.
«— Ну
— Еще бы! Дивная вещь! — отвечал Краевский, — превосходно, но тут есть в одном стихе маленький грамматический промах, неправильность…
— Что такое? — спросил с беспокойством Лермонтов.
— Из пламя и света Рожденное слово…
— Это неправильно, не так, — возразил Краевский, — по-настоящему, по грамматике, надо сказать из пламени и света…
— Да если этот пламень не укладывается в стих? Это вздор, ничего, — ведь поэты позволяют себе разные поэтические вольности — и у Пушкина их много… Однако… (Лермонтов на минуту задумался)… дай-ка я попробую переделать этот стих.
Он взял листок со стихами, подошел к высокому фантастическому столу с выемкой, обмакнул перо и задумался. Так прошло минут пять. Мы молчали. Наконец Лермонтов бросил с досадой перо и сказал:
— Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук…»
Этот случай описан не раз, но, наверное, всегда — со слов Панаева, прямого свидетеля (насколько мемуарист точен, Бог весть). При всей условности записанного по памяти разговора это один из редчайших эпизодов, когда мы видим Лермонтова непосредственно за сочинительством. «Ничего в голову нейдет» — это вряд ли; за пять минут много чего могло в голову прийти, да все не по душе, верно, было. «Сойдет с рук» — если так и сказал, то небрежная светская шутка.
Тут, конечно, отнюдь не слабость сочинителя: подумаешь, задача — уложить слово в стих. Тут нечто другое. Глубокое — из самой глубины творческой интуиции и чувства слова. Грамматика, она тоже создавалась людьми: что это, как не условленные правила речи. Формально Краевский прав; но ведь из пламени, по идее, должно происходить от слова пламень, а не пламя. Суффикс мен в этом слове явно более позднего происхождения, чем слово пламя, поломя, полымя, произошедшие от старославянского пламы. В словаре Даля есть выражение: дом пламем горит… Наверняка в древнем русском речевом обиходе имелось и слово пламь. Оно вполне естественно в свободной и прихотливой народной речи, а мягкий знак — ь — в нем словно рисует живую материю пляшущего, изменчивого огня, его огненную плоть.
В те пять минут, что Лермонтов, в задумчивости, стоял с пером у высокого фантастического стола, чутье его не обмануло: из пламя — тоже верно, тоже грамматически правильно. Древнее, исконнее, глубже — и живой огонь горит в слове!..
Проникновенное чувство слова ли, человека ли, хода времен, все это было свойственно Лермонтову от рождения и с годами становилось только живее, тоньше, глубже и обостреннее. Совсем недолго знал он сосланного на Кавказ поэта Александра Одоевского, но, по свидетельству товарищей декабриста, оставил в своем стихотворении самый верный его душевный облик. От стихотворения «Памяти А. И. Одоевского» исходит чистый, умиротворенный свет, тихая, просветленная надмирная музыка, хотя никакой в нем мистики, все — земное: видимо, таким и был в жизни этот человек, которого
И свет не пощадил — и Бог не спас!У Лермонтова в характере все находили злобу и язвительность — но где же это, когда он вспоминает Одоевского?..
Но до конца среди волнений трудных, В толпе людской и средь пустынь безлюдных В нем тихий пламень чувства не угас: Он сохранил и блеск лазурных глаз, И звонкий смех, и речь живую, И веру гордую в людей и жизнь иную.А далее стихотворение просто дышит сияющей, умиротворяющей любовью:
Но он погиб далеко от друзей!.. Мир сердцу твоему, мой милый Саша! Покрытое землей чужих полей, Пусть тихо спит оно, как дружба наша В немом кладбище памяти моей! Ты умер, как и многие, без шума. Но с твердостью. Таинственная дума Еще блуждала на челе твоем, Когда глаза закрылись вечным сном; И то, что ты сказал перед кончиной, Из слушавших тебя не понял ни единый…Это, конечно, видение — ведь Лермонтова тогда рядом с Одоевским не было. Но поэт же видит перед собой — душу!..
И было ль то привет стране родной, Названье ли оставленного друга, Или тоска по жизни молодой, Иль просто крик последнего недуга, Кто скажет нам?.. Твоих последних слов Глубокое и горькое значенье Потеряно… Дела твои, и мненья, И думы — все исчезло без следов, Как легкий пар вечерних облаков: Едва блеснут, их ветер вновь уносит — Куда они? зачем? откуда? — кто их спросит…Бренность человеческого существования, и одиночество, и неминуемое забвение, и растворение в природе… — но какая разрешающая все это — разрешительная, как молитва, — интонация! какое естественное слияние и с землей и с небом!..
И после их на небе нет следа, Как от любви ребенка безнадежной, Как от мечты, которой никогда Он не вверял заботам дружбы нежной… Что за нужда… Пускай забудет свет Столь чуждое ему существованье: Зачем тебе венцы его вниманья И тернии пустых его клевет? Ты не служил ему. Ты с юных лет Коварные его отвергнул цепи: Любил ты моря шум, молчанье синей степи —(и это все, конечно, не только об Одоевском — но и о самом себе…)
И мрачных гор зубчатые хребты… И вкруг твоей могилы неизвестной Все, чем при жизни радовался ты, Судьба соединила так чудесно: Немая степь синеет, и венцом Серебряным Кавказ ее объемлет; Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет, Как великан склонившись над щитом, Рассказам волн кочующих внимая, А море Черное шумит не умолкая.Какой открытый пространству выход!.. Так душе открывается небо…
…Сергей Дурылин записал в своей книге-дневнике в 1926 году:
«Лермонтов родился в 1814 году; если б он дожил до лет Толстого, он умер бы в 1896 году — в девяносто шестом году! — т. е. мог бы печататься в одних журналах с Чеховым, Горьким, Бальмонтом! а я бы мальчиком мог читать его в журналах, как читал «Хозяина и работника» и стихи Майкова-старика!
Но ранняя зорька его потухла еще в тишине только что поднимающегося утра, — и ничего больше не было. И вот эта «ранняя зорька» — всего несколько минут света! — оказывается так ярка, что может светить и не меркнуть перед «полными сутками» Толстого, перед «вечерними огнями» Фета и Тютчева!