Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
Зинка встречала двухтысячный год на другом континенте, летом, на море. Это была ужасная ночь – тот, кто пригласил ее туда, предлагал в качестве основного блюда чуть рыжеватый кристаллический порошок, от употребления которого Зинку охватило небывалое веселье, сумасшедший прилив сил и оптимизма и чуть позже – острое, полное отчаяния желание отдаться кому-нибудь. И была дикая, яркая, ночь, проваленная веселой гульбой в иное измерение, словно потолок обрушился – и там были огни, и всплески, и искры, и горящая река из сливок и крем-брюле по телу. А утром – выворачивающая наизнанку тоска, и опустошенность, и зеркало – беспощадное зеркало, показавшее Зинке ее саму в новом тысячелетии.
У Мурашина в светлых мягких кудрях, похожих на перышки, замаячила небольшая лысинка. Жена теперь чаще гладила его по голове и целовала в темечко. Немецкая компания, занимающаяся строительством промышленных объектов, взяла его на работу, впервые в жизни – по той самой инженерной специальности. Мурашину выдали каску и мобильный телефон. А чуть позже белую комфортабельную
Зинка записалась в дорогой спортивный клуб на Печерске и с ревнивой ухмылкой смотрела светские новости по телевизору над беговой дорожкой – там иногда показывали ее бывшего любовника в компании русоволосых, совсем юных девчонок. Паскудно улыбался, обнимая их, в сумме своих лет составляющих один Зинкин возраст.
Какое-то время она пыталась найти себе лучшего: вот это была настоящая охота, со стратегией, с идеей – не как с дурным Ромчиком десять лет назад. «Я готова», – бормотала себе в ванне, по краям которой горели круглые свечи с ароматом вишневой ванили, и жадно визуализировала, высасывая из памяти, как широкоплечий брюнет с интеллигентным и в то же время хитро-коварным лицом, уверенный в себе и хорошо образованный, чье семя достойно, чтобы прорасти взлелеянным ростком, сидит у нее за спиной, с влажным лоском на всех своих загоревших мускулах, немного в пене, и свечные сполохи красиво оттеняют его властный арийский профиль. Отбор был суровый, второй класс не годился, и после этих свиданий, всех насквозь неудачных, Зинка шла отмокать в ванну со свечками, лелея свое тело – изумляясь иной раз тому, как долго, оказывается, может обходиться без мужской ласки. Иногда, правда, голубоглазый брюнет с бронзовым торсом и лихим чубом возникал в мыслях чересчур ярко, наклонялся к ней, почти к самому лицу, Зинка видела его – уже какого-то почти пирата, поставившего ногу на бортик ванной, превратившейся в лодочку, прибитую к берегу. И потом иногда Зинкины руки, словно направляемые его руками, делали свою нехитрую работу, и Зинка приходила в себя, раскрасневшаяся и запыхавшаяся, и с досадой думала, что это уже «слишком», но ответить взаимностью кому-либо из кандидатов, тогда еще достаточно живо перемещающихся по орбите ее будней, – не могла. Просто не могла.
Зато у Зинки появилась Лапа. Она пришла на тоску в глазах – большая, в растянутой серой майке и вьетнамках, с крашенными в пергидрольно-желтый короткими волосами, отросшую челку она иногда прихватывала детскими пластмассовыми заколками. Они жарили вместе яичницу по утрам, с помидорами и беконом, и подливали друг другу молоко в зеленый чай без сахара, смотрели развлекательное ток-шоу по вечерам и сортировали белье для стирки. Иногда брали бутылку сухого вина и, расположившись на полу, среди пледов, обложившись диванными подушками, смотрели хорошие современные фильмы, тогда они только появились – с Сергеем Бодровым и Чулпан Хаматовой, например. Несмотря на то что спустя несколько лет их жизнь с Лапой можно было без натяжки назвать семейной – нехитрые законы супружеского поведения к ним так и не прилипли, и каждая была вольна общаться с самым широким кругом обоих полов, на самые различные темы. Иногда Лапа не приходила ночевать и потом, смеясь и толкаясь под одеялом, они с Зинкой обсуждали всяческие пикантные подробности, искренне радуясь друг другу. Но однажды, на таких же либерально-законных основаниях, в жизни Лапы появилась другая женщина – сыроедка и йог. С йогой у Зинки установились свои отношения, и она сперва купилась на эту общность интересов – тоже отказалась от обработанной термически пищи и стала ходить в зал на занятия. Она отказалась от Лапы, с неуклюжей трогательностью обхаживающей новую подругу, но обрела, как Зинке казалось – саму себя.
Денег, полученных от богатого любовника, становилось все меньше, основной доход приносила сдаваемая родительская квартира, где после косметического ремонта календарь с прыгающим негром перевесили в уборную – жила Зинка теперь у друзей-художников, которые на полгода уезжали в Индию и на полгода – в Крым. У них был кот, и Зинка выворачивала ему в глубокое блюдце чавкающую студенистую массу с насыщенным густым запахом и радовалась, что не испытывает никакой ностальгии по животным белкам. На время, а это было два года, Зинка жила в полном одиночестве и даже не мечтала о брюнете – как и многое другое из полного суеты мира, он оказался вдруг совершенно ненужным. Зинка много думала о еде – по сути, мысли о том, что можно съесть – огурцы, орехи, всевозможные коктейли из проращенных семян и салатных листьев, – занимали все ее время. Три раза в неделю Зинка ходила на йогу – в этот раз совершенно простую, непритязательную гимнастику с элементами дыхательной практики, в уютном зале с зеркалами и балетным станком, к женщине-инструктору с волевым лицом.
Дома, когда она не ела и не думала о еде, Зинка садилась в позу «лотоса» и, прикрыв глаза, дышала животом, чувствуя, как с каждым вздохом с нее, словно шелуха, осыпаются суетные мысли или даже зачатки этих суетных мыслей, фантазии и желания.
Пока однажды она не познакомилась в маршрутке с Иваном.
Он сидел напротив нее, спиной к движению. В нем
было все то, что должно было быть в пирате-брюнете, только Иван был блондином. Он работал переводчиком, любил историю и немецкую культуру, не пил, не курил и пять раз в неделю занимался кикбоксингом. Он смотрел на нее тем самым взглядом, что Зинка уже отчаялась увидеть: уверенного в себе, но не наглого, готового к общению (и не обязательно в постели) здорового самца. «Будем называть вещи своими именами», – сказал он, когда после чашки зеленого чая в итальянском ресторанчике воцарилась пауза. Зинка, размотав шелковый шарфик, расстегнув кофту, откинулась на спинку стула – это была капитуляция после стольких месяцев сыроедения. «Я хочу тебя», – перебила она, сонно глядя снизу вверх. «Должен признаться, я чертовски возбудился», – сказал Иван. И не допив чай, они отправились на улицу, ловить такси, к Зинке домой.Потом Иван говорил ей: «Ты должна понимать, что не можешь быть моей женщиной и что когда-то я исчезну из твоей жизни так же внезапно, как и появился в ней». Зинка мечтательно щурилась, запрокидывая голову в ванне. Ей казалось, что это ее последний шанс и что битва будет выиграна. Зинка ведь умела выигрывать.
Мурашин тем временем перешел работать в другую компанию, с офисом в одной из модных стеклянных высоток, с зарплатой, позволившей оформить кредит на квартиру в новом 24-этажном комплексе с видом на Лавру, с двумя санузлами и огромным шестистворчатым окном в гостиной, с полукруглой стеной. Как оказалось, его диссертация, посвященная сварочным работам в легких металлических конструкциях, нашла широкое одобрение в ряде европейских девелоперских офисов, и именно его компании удалось заполучить фантастически выгодный тендер на строительство в Киеве и Харькове. После переезда Мурашин пришел знакомиться с хозяевами своей старой квартиры, принес насторожившую их бутылку хорошего коньяка и просил сохранять и передавать всю корреспонденцию, приходящую на его имя на этот адрес, а также сообщать всем, кто может разыскивать его, новый телефон и электронную почту. Зинкины квартиранты не реагировали на оставленные записки и никогда не открывали дверь, и Мурашин был уверен, что сама она находится на другом полушарии, плещется в бассейне и носит с собой маленькую мохнатую собачку в ошейнике с бубенчиком.
Иван тем временем становился все более родным. Они стали гулять по Киеву – это был первый, после Мурашина, Зинкин друг, с которым можно было гулять. Они гуляли до первых сумерек, пили зеленый чай без сахара где-то на улице или в фастфуде, потом ехали к ней или к нему домой и там занимались любовью, готовили ужин, общались с его друзьями, и как-то незаметно и безоговорочно стали восприниматься парой, несмотря на разницу в возрасте. По выходным смотрели кино: простые голливудские фильмы, от которых становилось на душе просто и празднично, как в детстве. Единственное, что сильно смущало Зинку – это агрессия Ивана. Его мог вывести из себя просто косо брошенный взгляд (слава богу, не ее, но прецеденты случались и в магазине, и в общественном транспорте, когда приходилось уволакивать его буквально силой). Ему нужен был самый никчемный повод, чтобы ввязаться в драку. На его лице, если присмотреться, была масса шрамов, и нос, если прощупать, состоял из криво сросшихся пластин. Еще Иван отличался странной формой собственничества – при нем, и Зинка это быстро просекла и заткнулась, категорически нельзя было распространяться о своем прошлом. И это со временем ей тоже пришлось по вкусу – прошлое просто растворилось. Не было никакого прошлого – ни у него, ни у нее.
Пока однажды непонятно как, непонятно из какого завала вывалилась пачка глянцевых, все еще чуть изогнутых, как срез широкой трубы, фотокарточек, отпечатанных где-то в Голландии на профессиональном оборудовании. Там была она, узнаваемая со всех сторон, и гадкое, гадкое даже для постороннего, не знающего ее человека, – пузо, в черных завитках, и вытянутые трубочкой мерзкие губы в куцей бородке, тянущиеся к ней, по ее телу, не знающие преград пухлые пальцы с парой перстней и нежными розовыми ладошками. Фотографии были рассыпаны по полу в комнате, на неприбранной с утра кровати (Зинка убежала на утреннюю тренировку, оставив его, тепленького, сонного и удовлетворенного, дремать до своего будильника). На подносе с нетронутыми булочками лежала записка – «убью, сука».
Зинка бросилась собирать карточки, и впервые, наверное, в жизни расплакалась, навзрыд – и не пьяными слезами, не показушными, не на публику – а до вытья, от ужаса и тоски. С опухшим красным лицом, в куртке нараспашку помчалась к нему домой – и он позвонил, видать, увидел с балкона: «Если ты подойдешь ко мне, я убью тебя, мразь, я за свои поступки не отвечаю, уйди, пошла вон, сука».
Она сидела на лавочке у подъезда и набирала его номер, а он сбрасывал.
Две недели она ждала его звонка. Телефон был всегда наготове – она садилась на кухне, положив его перед собой, медленно курила и пыталась силой мысли заставить дисплей засветиться его именем. Но он молчал.
Две недели Зинка почти не ела, почти не мылась и почти не спала. На улицу выходила, когда становилось темно, и покупала в киоске сигареты и какую-то пустяковую еду. Потом случайно в гости зашла Лапа, ужаснулась, помыла полы, вытряхнула фарфоровую салатницу, превращенную в пепельницу, запихала Зинку в душ, накормила овсяной кашей и куриным бульоном, уложила спать. Следующим вечером они прощались на вокзале – Зинку отправляли в санаторий. «Это самое оно – у тебя такая печаль в глазах», – щебетали Лапа и ее подруга-сыроедка. Зинка косо улыбалась и потом всю ночь курила в тамбуре.