Миллион миллионов, или За колёсиком
Шрифт:
— Пётр Арсеньич, такое дело. Срочно найдите мне мага. Мага, говорю. Откуда я знаю, белого, чёрного, хоть сиреневого! Специалиста по иным мирам. Иным, они же невидимые, они же непроницаемые. Вот именно! Только Пётр Арсеньич! Настоящего, серьёзного спеца, не какого-нибудь там… Да? Правда? Ну, отлично! Хорошо. И сразу сообщите. Что? В школу за Лёшкой. Ну. Конечно. Вашими молитвами. До связи.
Проезжая по Маросейке, Мхов крестится на Храм Святителя Николая-Чудотворца, так как полагает, что верит в Бога. Он не числит себя религиозным человеком, сплошь и рядом нарушает запреты и заповеди, однако главный, на его взгляд, признак веры, великий страх перед невозможностью спасения души, постоянно живёт в нём. «Невозможность» — это для него самое то слово, потому что ну как тут спасёшься! Ясно же сказано, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в рай. Нажива — большой
Мхов усмехается, вообразив, как он и такие как он устраивают что-то типа Акции-по-Раздаче-Кому-Попало-Всех-Своих-Денег-и-Добра. И потом уходят голые и босые в какую-то там даль. Нет, такое никак невозможно. А если не это, тогда что? Мхов не занимается благотворительностью, полагая её куда как большей подлостью перед лицом Господа, чем даже сама нажива. Благотворительность придумали, чтобы обмануть Бога, чтобы не делиться по настоящему. Да ещё, саморекламы ради, устраивают из неё дорогие представления с привлечением прессы. «Не, — думает Мхов, — Бог не фраер, так по этим рамсам не отмажешься!» Особенно когда речь заходит о красоте, о которой более чем много думал Фёдор Михайлович Достоевский. — Отец Даниил гулко откашливается, оглаживает полной ладонью висящий на груди массивный крест, вглядывается в лица детей, заполнивших классную комнату. — Что, как вы думаете, означает его высказывание о красоте, которая спасёт мир? Что это за красота, на которую, по мысли Достоевского, возложена столь масштабная миссия?
Алексей сидит за столом, подперев кулаком щёку. Он ощущает полную невозможность думать о таких вещах. Слишком много в голове своего, другого, к тому же хочется в туалет.
Отец Даниил, меж тем, продолжает:
— Идёт ли речь об обычной, так сказать, красоте? Красоте, состоящей из известных нам предметов искусства и иных зримых и незримых явлений земного мира Господня? Ведь именно так чаще всего трактуется сказанное Достоевским. Дескать, умножай красоту предметов и поступков и способствуй, таким образом, спасению мира…
Отец Даниил неодобрительно качает крупной гривастой головой, сердито теребит окладистую с проседью бороду.
— Вряд ли, вряд ли… Дело-то в том, что Достоевский был человеком глубоко верующим. Ищущим христианином. И неужели он был способен столь приземлено мыслить, так сказать, в разрезе спасения мира? Вздор. Он обязательно имел в виду что-то, да нет, не что-то, а нечто главное, я бы даже сказал, изначальное в христианской вере. Что же это?
Отец Даниил снова заглядывает в глаза детей в смутной надежде разглядеть хотя бы попытку раздумья над непростым вопросом. Куда там! Сидят-то смирно, внимают прилежно, кое-кто даже записывает, но азарта мысли во взорах не видать! На недавнем семинаре в Патриархии, когда он заикнулся о душевной лености школьников, ему попеняли, что, мол, материал, преподаваемый им, больно сложен для детей. Но отец Даниил с этим не согласен! Деяния Господа великолепно просты в своей сложности и не требуют адаптации! Дело в общем кризисе веры, который не скроешь ни цифрами роста воцерковления, поступающими из приходов, ни появлением первых лиц государства в храмах перед телекамерами, ни введением в школах факультативного изучения Слова Божьего. Однако, как бы то ни было, надобно продолжать; служение есть служение, вода камень точит.
— Итак, что же это за всесильная красота, принёсшая в мир спасение и увиденная великим писателем? А красота эта триедина. Это красота подвига Бога-отца, давшего миру Христа-спасителя путём принесения его, сына своего, в жертву. Это красота подвига самого Христа, пошедшего на смерть ради спасения людей. Это, наконец, красота чудесного Христова Воскрешения, как символа нерушимой надежды на спасение!
Звонок с последнего факультатива давно прозвенел, но отец Даниил всё никак не закончит. Алексей автоматически выводит в тетради: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына»; чем больше их появляется под его рукой, этих слов, тем меньше в них оказывается смысла: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына»; непонятное что-то от какого-то цасына налезает на отца: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына», — с которым неизвестно, что делать и как говорить, угрюмо думает Мхов, сидя в машине
в маленьком школьном дворе на задах Маросейки. Он всегда ощущал Алексея как своё продолжение: и внутренне (рассудительный, неглупый, целеустремлённый, обращённый больше в себя, нежели вовне, осторожный в поступках и словах), и внешне (среднего роста, худощавый, крепкий, темноволосый с серыми глазами). Помимо природой данных родительских чувств, сын нравился ему чисто по-человечески. Оттого ещё болезненнее и неприятнее произошедшая с ним в одночасье перемена.Между тем, вовсе перестав слушать отца Даниила, Алексей откладывает ручку, закрывает тетрадь, тянет вверх руку. В ответ на вопрошающий кивок батюшки встаёт с места:
— Можно выйти?
Получив разрешение, он покидает классную комнату и идёт по пустынному коридору первого этажа в сторону туалета. Минуя кабинет химии, заглядывает в приоткрытую дверь: молоденькая лаборантка сидит спиной к двери за столом у открытого окна и что-то быстро пишет. Её уши залеплены маленькими белыми наушниками, подсоединёнными к плоскому плееру на поясе джинсов «Кавалли». Голова, с растрёпанными по моде волосами энергично покачивается в такт музыке.
Мхов в машине ощущает неприятную пульсацию в области мочевого пузыря. Потерпеть до дома? Чёрт его знает, сколько ещё ждать до конца занятий. Зевая, он вылезает из машины.
— Пять минут, — он машет рукой в сторону показавшегося из джипа телохранителя. Тот провожает его до порога школы и остаётся ждать на крыльце.
Кто-то осторожно протискивается в приоткрытую дверь кабинета химии. Не спуская глаз со спины лаборантки, неслышно подкрадывается к шкафу с реактивами. По дороге прихватывает лежащую на столе для опытов специальную серую перчатку из толстой резины.
Пройдя через вестибюль, Мхов здоровается со школьным охранником из частной фирмы, предъявляет своё водительское удостоверение.
— Я отец Алексея Мхова, 5-й «А», — называется он.
Охранник, судя по выправке, бывший военный, тщательно сверяется с компьютером, вежливо кивает:
— Пожалуйста, Кирилл Олегович.
Мхов, не спеша, движется по коридору в другой конец первого этажа, туда, где туалеты. Он бы мог идти с закрытыми глазами, он знает здесь всё, потому что тоже учился в этой школе.
Он стоял в туалете возле раковины и мыл тряпку под струёй холодной воды. В тот день он был дежурным по классу и учительница геометрии сделала ему выговор за сухую, перепачканную мелом тряпку. Это было в 5-ом классе. Ну, он мыл тряпку, а в это время в туалете прогуливали урок двое старшеклассников, кажется, из 10-го. Они курили в открытое окно, поминутно сплёвывали на пол, и один что-то рассказывал другому вполголоса. Шумела вода из крана, поэтому его ухо улавливало лишь короткие обрывки фраз: «…он её отловил… там, знаешь, где… Нинка… он ей… и говорит, ты как будешь… или… а она… не надо… а он… она давай реветь… он… хули, говорит, плакать… а то знаешь, чего тебе будет… потом она… потом на колени… и он её за косу взял, намотал… и она… потом выпили, он ей налил…»
Он знает, о ком речь. Эта Нина учится в 8-ом. У неё длинная пшеничная коса и большой вечно улыбающийся рот. Про неё говорят всякие гадости. Его она не замечает. Он мыл тряпку, долго мыл тряпку и напряжённо вслушивался в захлёбывающийся полушёпот: «… потом взял… спрашивает… а Нинка… и… погоди-ка. А ну канай отсюда, ты!» Последние слова были ему. Он отжал тряпку и, не дожидаясь, пока дадут пинка, благоразумно вышел, трогая в кармане колёсико.
Учительница сразу вызвала его к доске. Он отвечал не думая, автоматически. Биссектриса делит угол на две равные части. По определению. Просто в силу своих пространственно-начертательных функций. Про пространственно-начертательные функции в учебнике ничего не было. Он услышал эти слова в телепередаче «Очевидное невероятное». Геометричке понравилось: «Садись, пять». Он пошёл на своё место вслед за покатившимся колёсиком. Посреди огромного геометрически выверенного, но при этом абсолютно пустого пространства колесико поделило коленопреклонённую Нину на две равные части. Два одинаковых профиля заплакали, немо жалуясь друг другу. Его толкнула в бок соседка по парте: «Звонок, Мхов, уснул что ли?»
Мхов идёт по длинному коридору мимо дверей кабинетов. Все они плотно закрыты, кроме одной, — неширокая полоса света режет полутёмный коридор наискосок. Мхов напевает про себя знаменитую песню кумира его молодости Маркина: «Режет тень наискосок рыжий берег с полоской…» Но длинный крик ужаса и боли из-за приоткрытой двери обрывает его молчаливое пение. Тут же на этот крик (высокий девичий голос словно протыкает барабанные перепонки) накладывается хлёсткий звук разбившегося стекла, и Мхов спешит к этой двери, до которой остаётся шагов двадцать.