Милый дедушка
Шрифт:
Кирик же моей груши попросту не заметил.
Он прошел в глубь комнаты, привалился ягодицами к письменному столу и огляделся. Здесь, в обыкновенной нашей обстановке, где простора и света было меньше, чем на улице, в растоптанных домашних тапочках, он выглядел гораздо проще и как-то будничнее. Я почти не стеснялся его.
Я ушел на кухню заваривать чай, предложив Кирику «располагаться», а возвратившись, застал его с раскрытой книгою в руках — одной в ту пору из трех-четырех с моего письменного стола, что я читал и перечитывал. Улыбаясь, Кирик взглядом пригласил меня послушать и прочел:
— «Известно, что с тем, кто не обрел доброй славы у себя на родине, нечего толковать о высоких деяниях, равно как, не зная об умении коня мчать колесницу, нельзя судить, хорош он или плох. Вот я и спрашиваю: какую службу может исполнять у нашего
Это была моя любимая китайская легенда.
Храбрец Ся Фу проверял на царском пиру вновь прибывшего доблестного мужа Цзин Кэ. Цзин Кэ должен был держать ответ и как-то оспорить, повернуть по-другому казалось бы безоговорочную истину, высказанную Ся Фу. Для этого Цзин Кэ нужно было провозгласить нечто более глубокое, чем речь Ся Фу. Глядя на читающего Кирика, я почему-то припомнил его дикое желание «выучиться на дамского парикмахера», которое в трудолюбивой нашей родне вызывало самые богатые по оттенкам усмешки. Слушая, как громко и с выражением, словно шестиклассник, читает теперь Кирик мои любимые строчки, я подумал, что к его поступкам наши, как это водится, приставляли мотивы низкие, а мотивы могли быть и иными. Кирик почитался у нас в родне паразитом, «лентяем и бездельником», как пелось в одной популярной песенке тех лет. Песня называлась «Рулате-рула», и в ней пелось, что «если ты просто лентяй и бездельник, песенка вряд ли поможет тебе…». Кирик считался лентяем, бездельником и паразитом и вместе с тем странным, смешным немного типом. Этот его отказ учиться в школе после девятого, эти длинные безработные паузы при очередной смене трудовой деятельности, когда взрослый здоровый мужик, по выражению моей мамы, сидел, свесив ножки, на шее у пожилого отца. Эти проросшие зерна, которыми он, бывало, питался взамен обыкновенной еды. Эта его сауна. Йога. Увлечение театром… Ах, всего ведь и не перечесть! И последнее это: «на дамского парикмахера», В общем, было. И теперь Кирик читал вслух, как ответил доблестный Цзин Кэ храбрецу Ся Фу, который исподтишка хотел задеть его.
— «Мужа редкостных в мире достоинств, — читал Кирик ответ Цзин Кэ, — не годится равнять с жителями его родной деревни. Коня, по всем статьям равного тысячеверстному скакуну, не следует впрягать в колесницу. Жеребец быстроногий, когда возит соль, — бездарнейшая кляча. Но заметь его конюший Бо Лэ, и он обернется тысячеверстным скакуном…»
Кирик остановился, закрыл книгу и положил ее на стол.
— И ты так думаешь? — спросил он меня.
— Да, — сказал я.
— По-твоему, деревня не видит, кто в ней живет? — усмехнулся Кирик. — Не понимает?
— Что-то видит, — краснея, выдавил из себя я, — а чего-то и нет…
— Э-э, вряд ли! — покачал он головой. — Человека и снаружи видно, и не только одному конюшему Бо Лэ. Чего бы там человек внутри сам себе про себя ни навыдумывал.
Я не стал спорить — Кирик говорил так уверенно! Возможно, это был как раз случай, когда верно и то и другое. Но в глубине души я чуял, о чем держал свою речь доблестный Цзин Кэ. О разнице между кажущимся и истинным. О том, что ВНЕШНЕ благообразный поступок не означает поступка хорошего ПО СУТИ. Что моральное наполнение любого нашего действа знаем только мы сами.
Коротая время до прихода родителей, я показал еще Кирику схему, которую вычерчивал для Игоря. Шестнадцать прапрапрадедушек, восемь прапрабабушек, два деда и одна мать. И в другую сторону: две дочери, четыре внука, шестнадцать прапраправнучек и сто двадцать восемь опять прапрапрапрапраправнуков. Получалось, человек — это некий «перекресток» человечества. Он явился, каждый, из бесчисленного множества людей, из тысячи, сотен тысяч, из миллионов, и что от него его частицы тоже уходят в миллионы. Что понятие РОДНЯ вещь временная. По той простой причине, что если деда своего ты еще помнишь, то прапрапрапрадедов уже — их у тебя тридцать два — прапрапрапрадедов уже нет. И если внук твой тебя помнит, то прапраправнук… и прочее.
— Гениально! — рассмеялся Кирик.
Ему даже, кажется, захотелось хлопнуть меня по плечу, но он удержался, к сожалению.
Мы стояли у стола рядом. Я видел белые, необыкновенно какие-то ровные, блестящие в улыбке зубы Кирика и думал, что, поди-ка, такие и должны быть у настоящего тысячеверстного скакуна. Ну конечно — должны! Хоть я и не конюший Бо Лэ. Хоть и могу думать так лишь предположительно.
Поощренный
высокой оценкой, я и еще кое-что сказал Кирику. Например, что, раз человек это «перекресток человечества», то получается, каков окажется каждый отдельный человек, таким будет все человечество, по крайней мере «и таким». Что каждый из нас в этом смысле вариант человечества и именно по сей-то причине плохие люди чаще всего пессимисты.— Погоди! — остановил меня Кирик. — Ты считаешь, есть «хорошие» и есть «плохие»?
— А как же? — не понял я.
Я не понял вопроса, но мне хотелось продолжать. Мне не терпелось сказать Кирику про нашу обреченность на любовь к человечеству, что родственную любовь мы должны научиться распространять на всех людей вообще.
Но Кирик уже не слушал меня. Он задумался, провалился куда-то в себя. Мне оставалось притормозиться и подождать, когда он вернется.
— А может, и так, — сказал он, очнувшись через минуту. — Возможно, ты, Женя, и прав. Есть «хорошие», а есть и «плохие».
Для меня-то это было пареною репой. Хорошие, плохие… Разумеется, разумеется! Мне было шестнадцать лет, я искренне верил, что в щелочки своих глаз я прямо и непосредственно гляжу на саму объективную истину. Если кто-то и видел ее другою, то это было не мое, а его личное несчастье. Не мог же я сомневаться в собственном великолепном зрении!
Пришли родители, и я обрадовался им больше, чем ожидал. Наверное, я утомился от роли хозяина, от впечатлений. Но было еще не все. Начался ужин. Когда гостей в нашем доме было немного, располагались на кухне. На кухне сели ужинать и теперь. Мама по-быстрому разогревала что-то на плите, я принес из серванта рюмки, а отец вытащил из холодильника припасенную на такой случай бутылку. Уже через десять минут стало ясно, что Кирик вовсе не такой отдельный человек в родне, как это можно было предположить. Он знал про всех наших с Украины все, что необходимо для такого вот застольного разговора. Он даже рассказал две-три смешных истории про общелюбимых родственников, сумев их при этом и не задеть и не обидеть.
Я видел, что отцу Кирик нравится.
Отец вспоминал, как они носили с дядей Акимом одни по очереди валенки в школу, как все равно все выучились боле-мене ничего, слава богу, и какая все-таки тогда была хорошая, расчудесная просто жизнь. Лошадь была.
Мама подкладывала Кирику в тарелку то и это, а он благодарно ей кивал и вновь переводил слушающий взгляд на отца.
Попробовали петь.
Ой, у лузи, та ще й пры дорози Червона калына. Спородыла молода дивчына Козацкого сына. Вона ж его та й спородыла В зелений диброви. Та й не дала тому козакови Ни щастя, ни доли…Отец, кроме самых начальных слов, больше не помнил, он лишь подвывал потом и улыбался на Кирика, и Кирику пришлось петь практически в одиночку. Голос у него оказался глуховатый, не такой красивый, как у дяди Акима, но точный и без всякой специальной старательности музыкальный. Словно он забыл, что сидит и поет песню, «исполняет» ее, и потому получалось вроде само собою и хорошо. Наверное, я подумал, Кирик любил ту песню про козаченьку. Лицо его побледнело, и глаз своих от стола он так и не поднял, пока не допел.
Не дала ему, козакови, Ни щастя, ни доли. Тилькы дала тому козакови Лычко билэ, черни брови…Отец припомнил две последние строки, и они допели их вместе, на два голоса, повторив еще раз:
Тилькы дала тому козакови Лычко билэ, черни брови…— Так-с! — потер руки отец, когда они закончили, и налил себе и Кирику по стопке.
Потом пели:
Плывэ човэн, воды повэн, Та й накрывся лубом. (Три раза) Ты не хвастай, козаченько, Кучерявым чубом… (Три раза) —