Милый дедушка
Шрифт:
РИМЛЯНИН
Я знаю, что после смерти душа моя возродится и мы снова окажемся рядом. Ведь в жизни, которую мы жили не здесь, мы уже любили друг друга. Я помню…
Дом, с террасы которого я смотрю на Рим, в Велабре, старом квартале на берегу Тибра. Здесь малолюдно и тихо, хотя это центр Рима. Мне виден золотой дворец Нерона рядом с серым, заросшим пятнами зелени склоном Тарпейской скалы, и платановая роща, которая ночью, если пройдет дождь, темнеет и блестит, как мокрые женские волосы.
Если следовать Эпикуру, наверное, я уже достиг высшего
Ночами Юлла выносит меня на террасу, надо мной загорается созвездие Козерога, и с Тибра дует Фавоний [2] и доносит запах листьев и вздыхающей весенней земли. И я снова живу мою жизнь, мне грезятся руки Юнии, ветер шевелит ими мои волосы, я вспоминаю и расстаюсь… Да, да, отцы сенаторы! Надо поднять факелы. Смеркается. Идет к закату моя жизнь. Мне тридцать один год, на два меньше, чем Александру в день его кончины, но, кажется, больше в мою жизнь вы не втолкнули бы уже ничего.
2
Западный ветер.
Я умираю. Каждую ночь я бросаю веревку с крючком в начало утра, в первый час рассвета. Я хватаюсь за нее рукой. Я ползу туда, в жизнь… мою жизнь — такую несбывшуюся и невозвратимо прекрасную.
Я родился в Риме, но мое детство, сознательные годы, прошло в Кумах — маленьком городке на побережье Кампаньи. Мне минуло девять лет, когда от родов умерла моя мать и родилась сестра Виргиния. За неделю до этого события отец дезертировал из римской армии, где служил в чине легата, не выдержав позора Британского похода Калигулы. Нас выслали из Рима. С тех пор и до смерти отца служил простым писцом в Кумском магистрате.
Я плохо помню детство, может быть, потому, что слишком помню его. Кумы были прибежищем для многих, подобных нам, — единственное слабое утешение той жизни. Мы были дети изгоя. Нас ненавидели поощряемой бесплатной ненавистью, на которую так падки плебеи и несчастные.
Мы жили в заброшенной полуразвалившейся усадьбе, купленной за бесценок у одного из старых приятелей отца и наскоро отремонтированной с помощью двух рабов, сохранивших нам верность. Ахерусейское озеро, на берегу которого стоял наш дом, давно заросло травой и стало болотом. Вечерами к окнам подползал коричневый туман, и было слышно кваканье лягушек с выпученными безразличными глазами… До сих пор я боюсь сырости и вздрагиваю, когда на шею мне садится комар.
Кроме того что есть в любой провинции, кроме зависти и сплетен, кроме одиночества детства и страха за маленькую сестру (из-за нашей бедности ее приходилось опекать мне) в Кумах была еще пещера пророчицы Сивиллы. Из Рима приезжали богачи, чтобы посмотреть на нее. Сивилла писала свои пророчества на древесных листах, и ветер потом сдувал их в кучу. Пещера давно была пуста, но все детство я верил, что на одном из истлевших листов была когда-то написана и моя жизнь.
Образование я получил плохое, хотя и не совсем обычное. Кроме риторики и грамматики, которыми мучили нас в школе, отец заставлял меня зубрить богочтимого им Вергилия, а сам учил всему, что должен уметь мужчина в рукопашном бою. Мой прадед Луций Габиний Круг погиб в легендарной когорте шестого легиона Юлия, устоявшей против четырех легионов Помпея, и самой дорогой вещью в нашем доме было копье без наконечника — боевая награда моего деда, присягавшего Августу. В двенадцать лет я умел
с места запрыгивать на скачущую лошадь, спать стоя и плавать, как дельфин.Когда Виргинии исполнилось восемь лет, отец с помощью старых связей устроил ее в храм Весты. Ему казалось, боги сберегут ее лучше, чем он. А спустя пять месяцев я надел тогу совершеннолетнего и похоронил отца. Он покончил с собой, уморив себя голодом, считая исполненным родительский долг. Кроме ста шестидесяти пяти тысяч сестерциев в его завещании было пожелание жить так, чтобы смерть не застала меня врасплох.
Каждую осень на его могиле собираются вольноотпущенники и бывшие легионеры Тиберия, высланные или сбежавшие в Кумы от новой власти, они вспоминают отца и говорят, говорят, говорят, размахивая факелами и бессилием…
Я перебрался в Рим, где на первых порах жил у дяди, брата моей матери, по имени Пальфурий Фуск. Он служил Тиберию, Калигуле, Клавдию и, наконец, Нерону и у всех умел быть в милости. Узнав, что у меня есть деньги, он искренне меня полюбил. С помощью дяди и нескольких частных писем отца я надеялся попасть в легионеры; именно в военной службе я чувствовал свое призвание. Но стать военным мне не пришлось. Я был сыном дезертира. Нерон, пришедший в ту пору к власти, пока не решался менять старые оценки.
Мой дядя Пальфурий Фуск носил чин войскового трибуна и был еще не старым человеком. Каждый вечер за исключением четверга (в пятницу дядя посещал форум, поэтому накануне берег себя) в нашем доме собирались его друзья и устраивались пьяные пиры, на которых я, воспитанный отцом в строгости и воздержании, был предметом веселых шуток и терпел искушения. Там я сошелся с неким Руфрием Страбоном, всадником и бывшим центурионом в войсках Корбулона. Он и стал тем человеком, который помог мне в моем падении.
Руфрий был старше меня на пять лет; он воевал, был ранен и по ранению освобожден от службы. Но здоровье и служба не слишком волновали его. На свой лад понимая Эпикура, по сути он был гедонистом, то есть разрешал себе все, что приносило наслаждение. Нрава он был веселого и приветливого, и мне нравилось его лицо — он не старался быть тем, кем не был на самом деле.
Тоска, накатывавшая на меня временами, проходила, когда я видел Руфрия и участвовал в его грубых оргиях. Популярным был тогда у нас «пир двенадцати богов», по подобию тех, что устраивал в свои молодые годы Август. Руфрий изображал из себя Юпитера, а мы, его друзья, остальных богов Олимпа. Венерой, Дианой и Минервой наряжались очередные шлюхи, добытые Руфрием (в этом он был непревзойденным мастером).
Я забывался на этих пирах и забывал свое одиночество.
Мы пили и пели, и я любил, когда рядом сидела Сабина, «маленькая рабыня», и Терп, учивший игре на кифаре самого Нерона, пел свои печально-веселые песни… Кифара его плакала, и звала, и не давала утешения, и я уплывал в темноту, и мне не хотелось возвращаться… А потом… Руфрий в обнимку с Дианой и Минервой нарочито гнусаво выкрикивал похабные стихи, и Сабина смеялась заливистым смехом пожилой девочки, смеялась и не могла остановиться…
Руфрий издевался над всем: и над республикой, и над империей, над Юлием и над Нероном. Он не верил, что можно придумать такую жизнь, где одни не будут тянуть соки из других. Поэтому в центр мира он ставил свои желания, какими бы прихотливыми они ни были. На остальное он не обращал внимания — лишь бы не мешали.
После ночей были дни. Мои все более редкие попытки устроиться на службу одна за другой терпели неудачу. Условие, которое мне ставили — признать, что отец мой трус и предатель, было невыполнимо для меня. Отец был мертв, я давно презирал себя и свою покатившуюся жизнь, но предать его я не мог.