Министр любви [сборник рассказов]
Шрифт:
Улица моей молодости начиналась у реки и кончалась у моря. У реки сидели русские и ловили диких угрей.
У моря сидели пожилые евреи.
Их больше нет.
Ни Хаи — Рейзел, ни Иосифа, ни философа Исаака, ни моей бабушки.
— Таере, возьми кусок лекаха…
На зеленых скамейках нет больше президентов Израиля, Голды Меир, Ротшильдов и Альберта Эйнштейна.
Исчез идиш, пропала певучая речь, не пахнет уютом, фаршированной рыбой, теплом и горьким юмором.
Улетел язык моей молодости, который я не знал.
Со скамеек
Они лузгают семечки и плюют себе под ноги.
Пахнет квасом, пивом и общественным туалетом.
Однажды мы, — из старой компании, из той сборной, — договорились встретиться на Турайдас, в июле, в шесть вечера, и пройти старой дорогой, мимо скамеек, к морю.
Мы слетелись со всех континентов. Не было рваных сандалий и буйных шевелюр. Все мы были в костюмах, в лысинах…
Мы обнялись и пошли к морю. Солнце еще было высоко, и море было тем же. Только со скамеек дуло холодом и ненастьем. Если когда-то «алтен идн» угадывали наше будущее, то эти — прошлое.
— Во, жиды идут!
— Тише, услышат!
— Да они ни черта не понимают — иностранцы.
— Говорят, они здесь когда-то жили.
— Да, да, тут когда-то, говорят, было много евреев. Жил, рассказывают, какой-то фон Левин или фон Эйзенштейн, черт их разберет! Министр колбасной промышленности.
— Хреновина, никакой колбасы не было!
— У евреев была! И в спеццехе делал он кровавую колбасу на крови христианских младенцев. А потом этот фон Абрам смотался в Израиль…
Мы спускаемся к пляжу, на сердце у нас печаль — зачем мы сюда притащились? Почему нас тянут старые дюны и волны, которых больше нет?
Мы смотрим в даль и слушаем море.
— Ву немт мен абиселе мазл, — поет оно, — ву немт мен абиселе глик?..
Изгнание
— Ровно в 14, — сказал Чуднис. — В «Дориане». Если я не приду — значит, умер.
Он никогда не умирал — он приходил с деньгами.
— Пятьсот за рассказ, — говорил он, — по — моему, неплохо.
— За какой рассказ?! — удивлялся Вениамин Григорьевич.
— Ваш рассказ! «Ленинградская мелодия».
— Но он же не опубликован.
— Будет. Редактор обещал. Вы знаете, если европейский редактор…
— Послушайте, Чуднис, он же еще не написан…
— Но вы мне о нем рассказывали. Этот образ блокадного мальчика, который бредет по Афинам, с украденным персиком в зубах. Скажите честно, это вы? Впрочем, можете не отвечать. Держите деньги, — он всовывал бумажку в карман Вениамина Григорьевича, — и пейте быстрее ваш кофе — через десять минут интервью!
— Какое интервью, Чуднис?
— «Трибюн». Тип — мерзавец, не говорите ему ни слова правды, ни слова о нашей мечте, об изгнании — он надсмеется над всем. И вы не еврей — вы русский, иначе он не возьмет интервью.
— Почему, Чуднис?
— Потому что он сам еврей. И держите двести франков.
— А это
за что?— Как за что?! За интервью, на которое мы сейчас идем.
Все эти годы Чуднис приносил Вениамину Григорьевичу какие-то непонятные авансы — за неснятый сценарий, за непоставленную пьесу, за роман, который никто не хотел издавать. И регулярно деньги за интервью.
— Ровно в 14, — говорил он, — в «ДОРИАНЕ». Если я не приду — значит, умер.
Но он всегда приходил — с проектами, которые вскоре проваливались.
— Плюньте! — говорил он, — жизнь прекрасна! Она готовит нам сюрпризы. Надо только уметь ждать. Как подвигается наш роман об изгнании?..
Чудниса изгнали пятьсот лет назад, из Испании, из цветущей Андалузии — так он себя ощущал — и с тех пор он бродил по миру и нигде
не мог прижиться. Он жил во многих странах и отовсюду бежал добровольно.
— Там, где весело, — говорил он, — мрешь от голода. Там, где все есть — мрешь от скуки. Ничего нет лучше момента побега, когда уже не живешь в одной стране и еще не живешь в другой.
— Почему бы вам не вернуться в Испанию? — иногда спрашивал Вениамин Григорьевич.
— Пусть они сначала извинятся, — кричал Чуднис.
Кого он имел в виду — Фердинанда Кастильского, Изабеллу Арагонскую? Никто не извинялся, и он колесил по миру. Он жил в Египте, Коста — Рике, Израиле, в Англии и Индии, а также в Бурунди.
— Я был офицером связи, — говорил он, — всюду я выходил на связь.
На какую — он никогда не уточнял. Он пил мерзкий «Пастис», и после пятой рюмки говорил задумчиво и протяжно:
— Бен, мне кажется, что вы тоже из Испании. Мы шагали вместе 500 лет назад по раскаленным камням Андалузии. Посмотрите, вы узнаете меня?
— Как — же, как — же, — отвечал Вениамин Григорьевич, — вы тогда впервые выходили на связь…
Всю свою жизнь Вениамин Григорьевич хотел бросить писать.
После первого рассказа, первой пьесы, первого романа.
После первого сценария это почти произошло. Но потом все начали кричать, что он гений, лучший сатирик и прочую муру — и он опять взялся за перо. Он написал еще много всего, но сочинять так и не бросил.
Бросить писать не легче, чем бросить курить, но насколько эта писанина, если б вы знали, вреднее табака. Одна метафора равняется пачке сигарет, а сколько он придумал этих метафор.
И вот когда он эмигрировал — для бросания открылись самые широкие перспективы, но тут подвернулся этот сумасшедший Чуднис.
— Ровно в 14, в «ДОРИАНЕ». Если я не приду — значит, умер.
— Что с вами? — спросил тогда Вениамин Григорьевич.
— Гм, — сказал Чуднис, — если б я не умел держать язык за зубами — я б никогда не был офицером связи… Зачем вы сюда притащились?
— Меня изгнали из России, — сказал Вениамин Григорьевич.
— Меня из Испании, — сказал Чуднис, — очень приятно. Если вы бросите писать — вас вышвырнут из этой страны. Я офицер связи — у меня большие контакты.