Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
Родители Светланы горный инженер Роман Зиверт и его жена Клавдия Зиверт (чем поживились от них тесть и теща Лужина?) дали тогда согласие на помолвку их юной дочери, поставив условием, чтобы молодой человек нашел себе настоящую работу, такую, за которую регулярно платят жалованье. Каждый месяц — ибо семью нужно содержать каждый месяц, а может, и каждый день. А писание, а свобода? Да много ли и сегодня «свободных художников» в какой-нибудь процветающей Франции или Америке? Пишущие люди повсюду прикованы к тачке ежедневной работы — кто в конторе, кто в школе, кто в редакции газеты (и при этом, конечно, все мечтают о побеге). Легче всего свобода давалась до последнего времени писателю в России, где престиж писателя был высок, а гонорар, пусть даже нищенский, не выглядел столь уж ничтожным на фоне всеобщей нищеты. Может, поэтому о каторге ежедневной неписательской работы именно русские писатели говорили с особым трагизмом…
В то лето отцовские друзья подыскали братьям, Сергею и Владимиру Набоковым, «настоящую работу» — в немецком банке. Сергей ходил на работу
Перевод «Алисы» продвигался успешно, и щедрое издательство «Гамаюн» вручило молодому автору аванс — пятидолларовую бумажку, которую он за неимением прочих денег протянул в трамвае кондуктору. Для берлинского кондуктора это было не меньшим событием, чем для самого переводчика: в Германии, истерзанной инфляцией, зелененький доллар был баснословной суммой. Кондуктор остановил трамвай и начал отсчитывать сдачу в марках — целую кучу денег. Пятидолларовая бумажка Алисиного аванса перешла позднее в роман «Подвиг», изменив (не согласно курсу, а согласно законам жанра) свое достоинство: «Когда Мартын менял в трамвае доллар, — вместо того, чтобы на этот доллар купить доходный дом, — у кондуктора от счастья и удивления тряслись руки».
«Алиса» (переименованная им в Аню) показалась Набокову не такой трудной, как «Николка Персик». И язык здесь был посовременнее, чем у Роллана, да и характер юмора, намеки, скрытые смыслы, все виды словесных игр были ему по душе. Он, конечно, был еще молодой переводчик, однако и не совсем новичок. Он перевел в Кембридже немало английских поэтов. Принцип ему был ясен: надо стараться, чтоб русский читатель получил по возможности столько же удовольствия от книги, сколько и читатель английский. Чтоб он улыбнулся, чтоб он задумался, чтоб он восхитился, ощутил веянье тайны. Чтоб тайные смыслы проступили за игрой слов, образов и созвучий, за сплетеньем ассоциаций. Он переводил в русской традиции (успешно развитой потом советской школой перевода). Он переводил так, как переводил потом еще добрых тридцать лет (до «Евгения Онегина»), после чего он стал ратовать за буквальный и подстрочный перевод, хотя свои собственные вещи переводил так и позже. Стихи у него звучали в переводе как стихи, поговорки и присказки — так, что могли стать поговоркой и присказкой на новой почве («Ох, мои ушки и усики…»). На месте чужой, английской школьной истории возникала в переводе наша школьная история. Мышь Вильгельма Завоевателя — не объяснять же детям, кто был этот Вильгельм — благополучно превратилась в мышь, которая осталась при отступлении Наполеона; ненароком появилась в «Алисе» — то бишь в «Ане» — история Киевской Руси. И мелодии знакомых школьных стихов тоже нетрудно было здесь узнать русскому читателю — как правило, стихов Лермонтова, кого ж больше всех учат наизусть — «Скажи-ка, дядя: ведь недаром…» или «Спи, младенец мой прекрасный»:
Вой, младенец мой прекрасный, а чихнешь — убью.Ползала по сказке Чепупаха, мельтешил дворянин кролик Трусиков, а слуга увещевал его: «Не ндравится мне она, Ваше Благородие».
Понятно, не всегда все удается передать в русском, что было в оригинале, но за потери читателя надо вознаградить, надо ему компенсировать потери, и молодой Набоков это уже знал. Так, на месте нейтрального английского «Побега в норку» появился «Нырок в норку» — в возмещение прежних потерь.
Один из многих университетских набоковедов США (на сей раз висконсинский) считает этот перевод «Алисы» лучшим на свете (набоковеды не мелочатся). Не зная всех языков на свете, не берусь судить, так ли это, а самых любопытных читателей отсылаю к сравнению набоковского перевода с двумя советскими. Мне показалось, что перевод молодого Набокова очень талантлив, однако не всегда убедителен. Хотя бы потому, что он сделан давно, а живой язык не стоит на месте. Отчего и появляются новые переводы — «перепереводы». «Я бы до чертиков испугала их своей величиной», — говорит набоковская Аня. Что вы на это скажете, дети?
Лет через двадцать перевод этот сослужил добрую службу писателю В.В. Набокову и помог ему найти первую «настоящую работу» за океаном. Как знать, повлияла бы эта перспектива на решение Светланиных родителей, если б они могли заглянуть так далеко, в заокеанское будущее?..
«Николка
Персик» вышел в свет в ноябре. Вслед за ним вышли из печати сразу два стихотворных сборника Набокова — «Гроздь» и «Горний путь». Большинство стихотворений, составивших «Гроздь», были написаны за последние полгода-год и навеяны его любовью к Светлане. Он поспешил подарить ей книжечку, не дожидаясь Рождества. В поздние годы, отбирая стихи для сборника, Набоков взял из «Грозди» только семь стихотворений, зато из «Горнего пути» больше трех десятков. Так же оценивал сравнительное достоинство этих сборников самый знаменитый, он же и самый благожелательный из набоковских критиков той ранней поры, Юлий Айхенвальд. Айхенвальд был только что выслан из России вместе с большой группой интеллигентов (философов, экономистов, кооператоров). Высылка эта, придуманная Лениным и нанесшая непоправимый удар философской науке в России, была приурочена к роспуску Комитета помощи голодающим, в котором русская интеллигенция, в последний раз приглашенная большевистским правительством принять участие в жизни народа, пыталась спасти (и спасла) тысячи русских крестьян от неслыханного голода (в значительной степени вызванного мероприятиями большевиков). Этот комитет, организованный по предложению и с участием членов правительства, был вскоре распущен, помощь голодающим благополучно прекращена, а интеллигентам были предложены — на выбор — расстрел или заграничное изгнание.Айхенвальд оказался в Берлине, где стал постоянным литературным обозревателем «Руля», а потом — первым критиком и старшим другом Набокова. Как и другие критики, Айхенвальд отмечал талант молодого поэта, его техническое мастерство (не прошло незамеченным «в Назарете на заре» из «пушкинского» стихотворения о ласточках), его наблюдательность, неожиданность деталей, поразительную остроту видения. И все же стихи Набокова ему, как и другим критикам, казались еще незрелыми. Критики и поздней дружно отмечали в этих стихах самые разнообразные влияния, сперва главным образом Фета и Майкова, но позднее и Бунина, и Бальмонта, и Гумилева, и Саши Черного, а также поэтов помельче, вроде Щербины или Ратгауза. Целый список «повлиявших» на Набокова поэтов приводит в своей известной книге об эмигрантской литературе Глеб Струве, с удивлением отмечая, что «молодой Набоков не отдал обычной дани никаким модным увлечениям». «Его современники, — пишет Г. Струве, — смотрели на него как на поэтического старовера».
Набоков и сам писал позднее (в предисловии к парижскому изданию своих стихов в 1952 году), что стихотворением 1929 года у него «заканчивается период юношеского творчества». А ведь к тому времени тридцатилетний Набоков был уже зрелым прозаиком. Через полтора десятилетия, в Париже, он и сам, с некоторым недоумением перечитывая свои старые стихи, восклицает:
до чего ты мне кажешься, юность моя, по цветам не моей, по чертам недействительной!И все же это были его стихи, его юность, его судьба. И эта судьба готовила ему новый удар. 9 января 1923 года Зиверты объявили ему, что на семейном совете решено расторгнуть их со Светланой помолвку: она слишком еще молода, а он пока не может взять на себя ответственность за семью. Светлана смирилась. Позднее мадам Светлана Андро де Ланжерон рассказала биографу В.В. Набокова, что, если память ее не обманывает, слезы стояли на глазах у ее жениха, когда ему было объявлено о разрыве. Светлану увезли в Бад Кисинген, а он предался безутешному сочинению стихов. За оставшиеся дни января он сочинил двадцать стихотворений, из которых позднее пятнадцать счел достойными включения в свой сборник. Этот взлет поэтического творчества начался в тот самый день, 9 января, когда он, вернувшись от Зивертов, написал прекрасное стихотворение «Finis» (Конец). Если судить по этому стихотворению, слезы стояли в тот день не только на его глазах:
Не надо плакать. Видишь, — там — звезда, там, над листвою, справа. Ах, не надо, прошу тебя! О чем я начал? Да, — о той звезде над чернотою сада… Не то. О чем я говорил? Есть слово: любовь — глухой глагол: любить… Цветы какие-то мне помешали. Ты должна простить. Ну вот — ты плачешь снова. Не надо слез! Ах, кто так мучит нас? Не надо помнить, ничего не надо… Вон там — звезда над чернотою сада… Скажи — а вдруг проснемся мы сейчас?Итак, снова сон — спасение для обездоленного. Светлана является ему во сне мертвой, как отец. И такой же, как он, живой. Оба они теперь в раю, и рай отдаляет их от поэта…
Стихов о рае у молодого Набокова много. И все же большинство стихов в том январе не о смерти и безнадежности — они о возможности счастья. Чувствуется, что огромный запас радости и здоровья, накопленный им в райском детстве, в России, поможет ему справиться и с этой новой бедой.
В эту же пору Набоков пишет свой второй (после напечатанной в «Руле» «Нечисти») рассказ — «Слово». Здесь тоже рай, тоже ангелы и атмосфера Эдгара По. Но есть здесь и линия, предвосхищающая (хотя и несколько впрямую) тему великой тайны, которая открывается человеку перед смертью. Это ещё не раз появится у Набокова, на другом уровне — и в рассказе «Ультима Туле», и в «Подлинной жизни Себастьяна Найта», и в «Бледном огне»…