Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:

В том же предисловии к английскому изданию Набоков подчеркивал, что герой его не так уж сильно интересуется политикой и что главная тема в фуге его судьбы — самореализация, воплощение своего «я»: «Это герой (случай редчайший), мечта которого находит воплощение, этот человек реализуется…» Может, как раз слово «воплощение», замечает Набоков, и было бы лучшим названием для романа. Однако воплощение в романе само по себе носит неизбежный отпечаток щемящей ностальгии: воспоминания о детских мечтах мешаются с ожиданием смерти. Набоков справедливо предчувствовал, как встрепенется критика при этом его признании, во всех деталях повторяющем открытие Фрейда.

В том же предисловии, говоря о трудностях перевода романа на английский, Набоков упоминает о типично русском внимании (в этом романе особенно сильном) к движению и жесту, к тому, как человек ходит и как он садится, как

улыбается и как смотрит.

Огромное значение имеют в «Подвиге» самые разнообразные подробности (например, мяч, прижатый к груди, о котором Набоков упоминает особо, говоря о «главном очаровании» «Подвига»), всяческие неживые предметы и даже «прощание с предметами», которому, кстати, посвятил специальное сообщение московский литературовед М. Эпштейн («Мартын посмотрел на перечницу… и ему показалось, что эту перечницу (изображавшую толстого человечка с дырочками в серебряной лысине) он видит в последний раз»). Сообщение М. Эпштейна на симпозиуме в Париже называлось «Прощание с предметами», и критик, анализируя небольшой рассказ, указывал на чуть ли не десяток приемов самостирания, на скобки как один из приемов «опрозрачнить фразу и свести ее предметность к минимуму… на грани пропажи или гибели („Набоков — поэт исчезновения, гений исчезновений…“), на прощальную (пушкинскую в набоковском смысле) красу природы». «Любая вещь в России — это прощание с вещью…» — заявил Эпштейн, обращаясь с вопросом к тем, кто все еще считают Набокова слишком западным и недостаточно русским: «Где еще вещи так рассеиваются необратимо и призрачно, как в России, как она сама?» М. Эпштейн выводит родословную набоковской чуткости к детали, к малому — от великой русской литературы, и прежде всего от Толстого:

«Толстой говорил, что в искусстве самое главное — это „чуть-чуть“. Не потому ли Набоков воспринимается как образец и наставник чистого художества, что „чуть-чуть“ и есть главный объект и пафос его творчества? Его редкостное, единственное в русской литературе чутье распространяется до крайних пределов этого „чуть-чуть“, которое призывает нас — волею самого языка — вчувствоваться в то, что чему предшествует, что с чем сочетается: чуть-чуть запаха, чуть-чуть веяния, чуть-чуть присутствия в этом мире. Отсюда и подчеркнутая неприязнь Набокова не просто к идеологическим задачам, но вообще к крупноблочным конструкциям в искусстве: социальным, психоаналитическим, миссионерским…»

Традиция точного и детализированного изображения действительности, унаследованная Набоковым от русской литературы, и пушкинская «простота, поражающая пуще самой сложной магии», особенно зримо воплощены в «Подвиге». Яркие детали, едва заметные повороты и «соскальзывание» служат углублению этой традиции или, как писала одна молодая московская набоковедка, «рождают своеобразный эффект „консервативного новаторства“».

Есть в «Подвиге» еще одна важная тема, которой мы отчасти уже касались в начале книги, говоря о набоковской религиозности. Вот как пишет Набоков о матери Мартына:

«Была некая сила, в которую она крепко верила, столь же похожая на Бога, сколь похожи на никогда не виденного человека его дом, его вещи, его теплица, и пасека, далекий голос его, случайно услышанный ночью в поле. Она стеснялась называть эту силу именем Божиим, как есть Петры и Иваны, которые не могут без чувства фальши произнести Петя, Ваня, меж тем как есть другие, которые, передавая вам длинный разговор, раз двадцать просмакуют свое имя и отчество, или еще хуже — прозвище. Эта сила не вязалась с церковью, никаких грехов не отпускала нам и не карала, — но просто было иногда стыдно перед деревом, облаком, собакой, стыдно перед воздухом, так же бережно и свято несущим дурное слово, как и доброе… С Мартыном она никогда прямо не говорила о вещах этого порядка, но всегда чувствовала, что все другое, о чем они говорят, создает для Мартына, через ее голос и любовь, такое же ощущение Бога, как то, что живет в ней самой».

Приводя частично эту характеристику, московский набоковед В. Ерофеев пишет, что «такое кредо, при всей его сдержанности и туманности, остается свидетельством метафизических рефлексий Набокова» и что хотя подобные рефлексии у Набокова «не кочуют из романа в роман, как у Достоевского», однако они важны для всего творчества Набокова, «для понимания того, как функционирует… набоковская этика. Связь веры с любовью к матери, передача веры через материнскую любовь превращает веру в смутное, но устойчивое, через всю жизнь длящееся чувство».

ЗОЛОТАЯ НИЩЕТА. НИЩАЯ СВОБОДА

Подходил

к концу 1930 год. Вера работала на адвокатскую контору (переводы на английский и французский с русского и немецкого, письма, перепечатка, стенография — тоска, но работа есть работа).

Набоков еще давал время от времени уроки, однако больше всего он теперь писал, и это была мучительная радостная и низкооплачиваемая работа. Русских в Берлине оставалось все меньше, центром эмиграции окончательно стал Париж. На его счастье, Набоков был теперь знаменитый эмигрантский писатель, так что «Современные записки» брали у него (у единственного из молодых) все, что он писал. Как ни далеки были от литературы эсеры, издававшие «Современные записки», они знали, что это вот и есть лучшее (конечно, решало тут мнение Фондаминского). «Современным запискам» удавалось пока выжить благодаря нескончаемым усилиям по сбору средств, чешской дотации и пожертвованиям, о которых в общем-то довольно недоброжелательно относившаяся и к Фондаминскому и к журналу Н.Н. Берберова вспоминала:

«Фондаминский… большую часть своего времени… посвящал взиманию этой дани, главным образом среди щедрых и культурных русских евреев (чины Белой армии не имели привычки читать книги, да и каждый франк был у них на счету)».

«Современные записки» давали Набокову главный его заработок, настолько скудный, что трудно даже привести для сравнения какую-либо другую зарплату, столь же ничтожную. Впрочем, и сегодня в США или во Франции литературный заработок писателя не поднимается в среднем до прожиточного минимума или даже «порога бедности».

Набоков, однако, не сдавался. У него был героический союзник — жена. Оба они верили в победу его Дара, считая, что он не имеет права зарыть его в землю. Конец года Набоков провел над переводом «Гамлета», который ему, ярому поклоннику Шекспира, был очень близок. По просьбе Глеба Струве он начал писать статью по-французски — о преклонении перед «нашей эпохой» и «нашим временем». В ней он предупреждал, что поклонники «небывалого времени» и прогресса рискуют проглядеть то главное, что одно и будет важно потомкам, — человеческую личность и прекрасные подробности жизни. Струве предложил также Набокову написать о влиянии Фрейда на литературу. Отказавшись писать статью, Набоков сочинил позднее пародийную рекламу «Что нужно знать о фрейдизме» или «Фрейдизм для всех». Он работал и над докладом о Достоевском, но главное — он принялся уже за новый роман. Неудивительно, что Адамович, вероятно, мало что знавший об опьянении творчеством, жаловался в своих статьях, что Набоков «пишет много» и «пишет быстро». При этом он не мог не признать, что Набоков никогда не пишет небрежно, скажем, столь же небрежно, как ученики самого Адамовича.

Новый роман назывался поначалу «Райская птица». От этого первого варианта мало что осталось — разве что ослепший человек да обманывающая его любовница. Несмотря на бесчисленные переделки и поправки, новый роман был написан довольно быстро, особенно если учесть, что в те же самые месяцы Набоков писал статью о Достоевском, делал первые наброски для романа «Отчаяние», писал французскую статью и много читал. Ему дали почитать роман Джойса «Улисс», ту самую новинку 1922 года, отрывки из которой восторженный Мрозовский читал ему как-то в Кембридже. Сейчас Набоков не спеша читал эту книгу и все допытывался у Глеба Струве, нравится ли ему самому этот роман. Для Набокова «Улисс» оставался любимой книгой до конца его дней. Позднее в своей университетской лекции о Джойсе Набоков заявил, что «Улисс», в сущности, очень простая книга. Если вам тоже так показалось, дорогой читатель, то вам море по колено…

Новый роман Набокова назывался «Камера обскура». Это был довольно неожиданный роман, особенно после «Подвига». Впрочем, читатель еще не забыл, наверно, что столь же неожиданным показался и роман, написанный Набоковым вслед за «Машенькой».

В новом романе были только немецкие герои, вовсе не было русских тем и неотвязной русской ностальгии, не было никаких воспоминаний о детстве и всего этого пиршества «прекрасных мелочей». Брайан Бойд составил в своей книге подробный перечень аспектов, по которым «Камера обскура» являла прямую противоположность «Подвигу». Да она и задумана была, как полагает Бойд, по контрасту с «Подвигом», с его поиском благородства в обыденном, с исчезновением героя из этого мира (герой «Камеры обскуры» остается в нашем мире, однако мир исчезает из поля его зрения), с умением юного героя, лишенного артистического дара, находить в мире предметы, достойные искусства (художник же Горн в новом романе извлекает удовольствие лишь из жестокой пошлости).

Поделиться с друзьями: